Александр Иванов

Затормозил изящный лимузин,
в пути не сбившись с усложненной трассы,
и я, дитя сомнений и пластмассы,
вошла в комиссионный магазин.
Среди партикулярного старья
нашла колпак, которого алкала
душа моя. С изяществом бокала
у зеркала остановилась я.
Он выглядел как старый баклажан,
в нем было что-то от орды татарской,
от благовоний шашлыка по-карски,
карающих безумных горожан!
В углу рыдал гриппозный продавец…
– Вы говорите, шил колпак художник?
– Помилуйте! – А кто? – Да он сапожник,
он вертопрах и Каин, наконец!
Печальна сущность злых полугримас!
Изящен хор больных столпотворений!
Оплаканы сюрпризы повторений,
хрустально изнуряющие нас…
Я молвила: – Колпак упаковать!
Мне ненавистны нити канители,
заняться надо им на той неделе
и горестно переколпаковать.
С тех пор, томясь сознанием вины,
взывал во мне нездешний голос мрака.
Я, наконец, устала как собака
и продала колпак за полцены.

Был козлик тощий и худой,
И жил он у старухи нищей,
Он ждал соития с едой,
Как ангел – с вифлеемской пищей.
Он вышел в лес щипать траву,
Бездомен, как герой Феллини.
Алела клюква в черном рву,
Господь играл на мандолине,
И рай явился наяву!
Козла трагичен гороскоп,
Раскручена спираль сиротства.
Жил волк, бездушный мизантроп,
Злодей, лишенный благородства.
По челюстям сочилась брань
Картежника и фанфарона.
Он ждал! Была его гортань
Суха, как пятка фараона.
Он съел козла! Проклятье злу
И тем, кто, плоти возжелая,
Отточит зубы, как пилу,
Забыв о том, что плоть – живая!
Старуха плачет по козлу,
Красивая и пожилая.
А волк, забыв о Льве Толстом,
Сопит и курит «Филип Моррис»,
Под можжевеловым кустом
Лежит, читая Юнну Мориц,
И вертит сумрачным хвостом.

Спит весь животный мир.
Спит верности осел.
Спит зависти тапир.
И ревности козел.
Спит радости гиббон.
Забвенья спит кабан.
Спит хладнокровья слон.
Сомненья пеликан.
Спит жадности питон.
Надежды бегемот.
Невежества тритон.
И скромности енот.
Спит щедрости хорек.
Распутства гамадрил.
Покоя спит сурок.
Злодейства крокодил.
Спит грубости свинья…
Спокойной ночи всем!
Не сплю один лишь я…
Спасибо, милый Брем!

Мой путь причудлив чрезвычайно,
Мой путь непрост.
Меня мечтой необычайной
Внесло на мост.
Не исключение из правил
И не каприз.
Я огляделся, грудь расправил
И глянул вниз.
Там все искрилось и сверкало, –
Текла река.
Там ты, раздевшись, загорала
Среди песка.
Что еще надо человеку?
Зовет мечта.
Я бросился в тебя, как в реку,
С того моста.
Лечу и думаю: давненько
Я не летал…
Но, к сожалению, маленько
Не рассчитал.
Летел я правильной кривою
Под плеск волны.
Но приземлился головою
На валуны.
Должно быть, слишком разогнался,
Устал парить…
Встал, отряхнулся, причесался
И сел творить.

В деревне хрипло и уверенно
Вовсю орали петухи.
А я стоял, читая мерину
Свои последние стихи.
В глазах круги и мельтешение.
Береза. Сад. Колодец. Сруб.
Потел от жаркого волнения
Его не знавший ласки круп.
А я читал. Порою вскрикивал.
А иногда немножко пел.
Он слушал и ногами взбрыкивал.
Ушами прядал. И храпел.
Тянул к тетрадке морду жадную,
Потом вздохнул. И задрожал.
И в первый раз за жизнь лошадную
Заржал!

Мой дядя двоюродный был бог
по части починивания сапог.
А дедушка, сморщенный, словно трюфель, –
маг по изготовлению дамских туфель.
Не дворяне и не пирожники –
в моей родословной были сапожники
довольно-таки высокого класса.
Обуви ими наделана масса.
Ее бы хватило обуть СП,
Союз композиторов и т.п.
Забывать свою родню не годится,
и я до сих пор не устал гордиться,
что каждый мой небольшой успех
обсуждал не литературный цех,
а мастера каблуков и подметок,
не считая двоюродных теток.
Они собирались обычно в среду,
чаще к ужину, реже к обеду
и рассуждали весьма отменно.
Все говорили одновременно.
И я с тех пор за собой замечаю:
чуть что нацарапаю – к ним спешу.
Не люблю говорить: «пишу».
Предпочитаю сказать: «тачаю».

Спи, деточка. Спи, лапочка. Усни.
Закрой глаза, как закрывают пренья.
Головку на подушку урони,
А я сажусь писать стихотворенья.
Я не скрываю, что тебя люблю,
Но дряни на земле еще до черта!
Вот почему я никогда не сплю,
И взгляд стальной, и губы сжаты твердо.
Нет, девочки! Нет, мальчики! Шалишь!
Нет, стервецы,
что яму нам копают!
Я знаю, что они, пока ты спишь,
Черт знает что малюют и кропают!
Ты отдыхай.
А я иду на бой,
Вселенная моим призывам внемлет.
Спи, кошечка. Спи, птичка. Я с тобой.
Запомни, дорогая: друг не дремлет!

Нечестивы и рогаты,
непричесаны и сивы,
прибывали делегаты
на конгресс нечистой силы.
Собрались в кружок у дуба
и мигали виновато,
все пытали друг у друга:
– Братцы, кто такой Панкратов?!
Ведьм немедля допросили:
– Что за шутки, в самом деле? –
Но они заголосили:
– Ночью мы не разглядели!..
Домовой пожал плечами,
в стенограмме бес напутал.
Водяной сказал, скучая:
– Может, кто его попутал?.
Делегаты повздыхали, –
тут сам черт сломает ногу!
И хвостами помахали,
и послать решили… к богу!
…Обижаться я не вправе,
но придется потрудиться,
о своей чертовской славе
сочиняя небылицы.

Лягушатило пруд захудалистый,
булькотела гармонь у ворот.
По деревне, с утра напивалистый,
дотемна гулеванил народ.
В луже хрюкало свинство щетинисто,
стадо вымисто перло с лугов.
Пастушок загинал матерщинисто,
аж испужно шатало коров.
Я седалил у тына развалисто
и стихи горлопанил им вслед.
На меня близоручил мигалисто
Мой родной глухоманистый дед.
– Хорошо! – бормотал он гундосово,
ощербатя беззубистый рот. –
Только оченно уж стоеросово,
да иначе и быть не могет…

Творческим духом я нынче питаюсь,
Тихою радостью пьян.
В славной усадьбе, где я обретаюсь,
Множество ясных полян.
В теплых лучах золотится деревня,
Нежится речка и дол.
Добрая баба, как Софья Андревна,
Мне собирает на стол.
С рани землицу пашу я не сдуру,
Круп вытираю коню.
Скоро, видать, про Каренину Нюру
Роман большой сочиню…

Снятся мне
кандалы, баррикады, листовки,
пулеметы, декреты, клинки, сыпняки…
Вылезаю из ванны,
как будто из топки,
и повсюду мерещатся мне беляки.
Я на кухне своей без конца митингую,
под шрапнелью
за хлебом ползу по Москве,
в магазине последний патрон берегу я
и свободно живу без царя
в голове.
Зов эпохи крутой
почитая сигналом,
для бессмертья пишу между строк молоком,
потому что, квартиру считая централом,
каторжанским с женой
говорю языком.
Я и сам плоть от плоти фабричного люда,
зажимая в кармане
последний пятак,
каждый день атакую
буржуйские блюда
и шампанское гроблю, туды его так!
Мы себя не жалели.
И в юности пылкой
в семилетнюю школу ходили, как в бой.
Если надо,
сумеем поужинать
вилкой
и культурно
посуду убрать за собой.

Вижу ряд угрожающих знаков,
В мире зло громоздится на зло.
И все меньше становится яков,
Уменьшается племя козлов…
Добротой в наше время не греют,
Жизнь торопят – скорее, скорей!..
Жаль, что люди все больше звереют,
Обезлюдело племя зверей.
Век жестокий, отнюдь не толстовский…
Скоро вовсе наступит конец.
Лишь останется Яков Козловский,
Красной книги последний жилец.

Проснуться утром, грешной и святой,
вникать в значенье зябкою гортанью
того, что обретает очертанья
сифона с газированной водой.
Витал в несоразмерности мытарств
невнятный знак, что это все неправда,
что ночью в зоосаде два гепарда
дрались, как одеяло и матрац.
Литературовед по мне скулит,
шурша во тьме убогостью бумаги,
не устоять перед соблазном влаги
зрачком чернейшим скорбно мне велит.
Серебряный стучался молоток
по лбу того, кто обречен, как зебра
тщетою лба, несовершенством зева
не просто пить, но совершать глоток!
Престранный гость скребется у дверей,
блестя зрачком, светлей аквамарина.
О мой Булат! О Анна! О Марина!
О бедный Женя! Боря и Андрей!
Из полумрака выступил босой
мой странный гость, чья нищая бездомность
чрезмерно отражала несъедобность
вчерашних бутербродов с колбасой.

Он вырос предо мной, как вырастают за ночь грибы в
убогой переделкинской роще, его ослепительно белое лицо
опалило меня смертным огнем, и я ожила. Он горестно
спросил: «Еще глоточек?» Ошеломленная, плача от нежности
к себе и от гордости за себя, я хотела упасть на колени,
но вместо этого запрокинула голову и ответила надменно:
«Благодарю вас, я уже…»

Спросила я: – Вы любите театр? –
Но сирый гость не возжелал блаженства,
в изгибах своего несовершенства
он мне сказал: – Накиньте смерть ондатр!
Вскричала я: – Вы, сударь, не Антей!
Поскольку пьете воду без сиропа,
не то что я. Я от углов сиротства
оберегаю острие локтей.
Высокопарности был чужд мой дух,
я потянулась к зябкости сифона,
а рядом с ним четыре граммофона
звучанием мой утруждали слух.
Вздох утоленья мне грозил бедой
за чернокнижья вдохновенный выпорх!
О чем писать теперь, когда он выпит,
сосудик с газированной водой?!..

Все мои беды из-за альтруизма,
Из-за наивной веры в красоту.
Я подорвал две трети организма,
Воюя против зла за доброту.
Девчонка без любви поцеловалась
И глазками кокетливо косит.
Я видел это! Сердце оборвалось
И с той поры на ниточке висит.
Не оборвите ниточку, злодеи!
Я хоть и рыцарь, но не юн уже…
Не опошляйте голубой идеи
О чистой дружбе между «М» и «Ж»!
Люблю людей. Люблю мужчин и женщин,
Детей и стариков, и даже тещ.
Ах, если б я любил людей поменьше,
Я не был бы так бледен, зол и тощ…
Я в брюки не засовываю руки,
Рукам я с детства воли не даю.
Я на мужчинах уважаю брюки,
На девушках лишь юбки признаю.

Я телом и душою чист, поверьте.
Живу как на последнем рубеже.
Я буду в «М» ходить до самой смерти,
Хотя меня и посылают в «Ж».

Я начинаю. Не чих (чу?):
чин чином.
То торс перса (Аттила, лей!)
грех Греки?
Не Гамаюна потомок юн:
крем в реку,
как Козлоногу в узле узд? –
злоб зуды.
Ироник муки, кумиров кум –
крик рака.
Не свист стыдобы, не трут утр,
карк крика.
Не кукареку в реке (кровь!),
корм Греке…
Неси к носу, а Вы – косой,
Вам – кваса.
Добряк в дерби – бродягам брод:
суть всуе,
и брадобрею гибрид бедр –
бром с бренди.
У Вас зразы (и я созрел!)
Псом в Сопот.
А языкается заплетык –
нак тадо.

← Предыдущая Следующая → 1 2 3 4 ... 10
Показаны 1-15 из 145