Андрей Вознесенский

Верим мы, что огорчительно,
в евро-доллары-рубли.
Но Резанов и Кончита
говорят, что смысл в любви.
Двадцать лет как нас захавала
зрительская толкотня —
Рыбникова, Захарова
и актёров, и меня.
Двадцать лет, как раскоряченных
политических слепцов
дразнит с юною горячностью
Николай Караченцов.
Сероглазый зайчик, Шанина
начала парад Кончит.
Музыка непослушания
в зале молодом звучит.
Минет век, но со слезами
будут спрашивать билет,
пока зрительницам в зале
будет по шестнадцать лет.
Пусть Резанов и Кончита
продолжают шквал премьер.
Для Тарзана и для Читы
поучительный пример.

МаЯКОВский.
РаДИОРынок.

Пришёл на рандевушка ушла.

ЖасМИНУЛИ мои денёчки.

СвиДАНИЯ — тюрьма.

Несут антисоВЕТЧИНУ на блюде.

Лорд Байрон инсестру — тру-ля-ля!

Тёлки-метёлки, вишьНевского кадры.

Африкомендовали борьбу со СПИДом.
Африкаделька — не для белых зубов.
Дельфинспектора подкормили?

Я сплю на чужих кроватях,
сижу на чужих стульях,
порой одет в привозное,
ставлю свои книги на чужие стеллажи,—
но свет
должен быть
собственного производства.
Поэтому я делаю витражи.

Уважаю продукцию ГУМа и Пассажа,
но крылья за моей спиной
работают как ветряки.
Свет не может быть купленным или продажным.
Поэтому я делаю витражи.

Я прутья свариваю электросваркой.
В наших магазинах не достать сырья.
Я нашел тебя на свалке.
Но я заставлю тебя сиять.

Да будет свет в Тебе
молитвенный и кафедральный,
да будут сумерки как тамариск,
да будет свет
в малиновых Твоих подфарниках,
когда Ты в сумерках притормозишь.

Но тут мое хобби подменяется любовью.
Жизнь расколота? Не скажи!
За окнами пахнет средневековьем.
Поэтому я делаю витражи.

Человек на 60% из химикалиев,
на 40% из лжи и ржи…
Но на 1% из Микельанджело!
Поэтому я делаю витражи.

Но тут мое хобби занимается теософией.
Пузырьки внутри сколов
стоят, как боржом.
Прибью витраж на калитку тесовую.
Пусть лес исповедуется
перед витражом.

Но это уже касается жизни, а не искусства.
Жжет мои легкие эпоксидная смола.
Мне предлагали (по случаю)
елисеевскую люстру.
Спасибо. Мала.

Ко мне прицениваются барышники,
клюют обманутые стрижи.
В меня прицеливаются булыжники.
Поэтому я делаю витражи.

Мне незнакомец на границе
вручил, похожий на врача,
два циферблата, как глазницы, —
часы сыча, часы сыча.

Двучашечные, как весы,
двойное время сообща,
идут на мне часы, часы
ЧАСЫЧАСЫЧАСЫЧА.

«Четыре» в Бруклине сейчас,
«двенадцать» — время Киржача.
Живём, от счастья осерчав,
или — от горя хохоча?

Где время верное, Куратор? —
спрошу, в затылке почесав.
На государственных курантах
иль в человеческих часах?

С ожогом не бегу в санчасть —
мне бабка говорит: «Поссы…»
Народ бывает прав подчас,
а после — Господи, спаси!

В Нью-Йорке ночь, в России день.
Геополитика смешна.
Джинсы надетые — раздень.
Не совпадают времена.

Я пойман временем двойным —
не от сыча, не от Картье —
моим — несчастным, и Твоим
от счастия накоротке.

Что, милая, налить тебе?
Шампанского или сырца?
На ОРТ и НТВ
часы сыча, часы сыча.

Над Балчугом и Цинциннати
в рубахах чёрной чесучи
горят двойные циферблаты
СЫЧАСЫЧАСЫЧАСЫ

Двойные времена болят.
Но в подсознании моём
есть некий Третий циферблат
и время верное — на нём.

Я тебя разлюблю и забуду,
когда в пятницу будет среда,
когда вырастут розы повсюду,
голубые, как яйца дрозда
Когда мышь прокричит кукареку.
Когда дом постоит на трубе;
Когда съест колбаса человека
и когда я женюсь на тебе.

Юрий Владимирович Давыдов.
Смущал он, получив “Триумф”,
блатною шапочкой ликвидов
наполеоновский треух.

Бывалый зэк, свистя Вертинского,
знал, что прогресс реакционен,
за пазухою с четвертинкою
был празднично эрекционен.

На сердце ссадины найдут его.
Стыдил он критика надутого:
мол, муж большого прилежания
и ма-алого дарования.

Бледнели Брежневы и Сусловы,
когда, загадочней хасидов,
за правду сексуальным сусликом
под свист выскакивал Давыдов.

Не залезал он в телеящики.
Мне нашу жизнь собой являл.
И клинышек его тельняшки
звенел, как клавиша цимбал.

Вне своры был, с билетом волчьим.
Он верил в жизни торжество.
Жизнь поступила с ним, как сволочь,
когда покинула его.

Стасу Намину

Я писал Треугольную грушу,
для своей страны непристоен.

Миллионам открыла душу
треугольная
Sharon Stone.

Стала барышня хулиганкою,
нам мигает, не арестован,
с бесшабашною элегантностью
Шарон Стоун.

Над врагами и над околицей,
в знак протеста,
что показывает раскольница,
сжав двуперстье?

На запястье часы золотые,
а в руках ее НОСТАЛЬГИЯ.

Слезы исповеди Нагорной.
Тайны горничных телефонные.
Вальс Ростовой стал
Вальс-бостоном.
Шарф насилья —
псалмом Христовым.
Аллергия у нас на плаксивость.
Террористка вместо пластида
ищет истину на простынках
— шрам со стоном! —
всё базируется на инстинкте
SHARON STONE.
(Что любитель пивка “Трехгорного”
звал “пистоном”.)
Фестивальные поцелуи
превращаются в процедуры.

Почему инстинктивный обжиг
застим
хохмой?
Сдох от слез гениальный ежик
Дастин
Хофман.

Почему мы вхаляву предали
на колясочке
Рэя Бредбери?

Раскрасневшаяся Шарон Стоун,
с любопытством,
как будто школьница,
чмокнув автора
моветонного,
прочитала стихи
прикольные, —
смерти лунную аллегорию…

ОБЪЕГОРИЛА ЧАЙКА ТРИГОРИНА

Бог глядит
из ушка игольного
треугольничка
SHARON STONE.

Зацелованный старый клоун,
что за мысли в мозгу моем брезжили:
ХОРОШО, ЧТО МЫ ВСЕ НЕ БРЕЖНЕВЫ.

I
Не на саксе в элегантном ресторане,
а в подвальчике по имени Ши-ша,
я тебе сыграю на кальяне,
называемая женщиной, душа.

На кальяне разыграюсь, на кальяне,
у шахидов есть на музыку запрет.
На Коране поклянитесь, на Коране —
гениальный написал его поэт.

О Коляне, что зарезали в Афгане,
воют демоны отмщенья и стыда.
Струйка тоненькая булькает в кальяне —
дым горячий и вода.

Под чадрами души женские и девичьи
не кадрят, — следят внимательно
за мной.
Как на выставке квадратов от Малевича
или зеркало обратной стороной.

Если призадумаюсь маленечко —
как живёшь ты, всем себя даря?
По интерпретации Малевича
женщина — чёрная дыра.

В этом, верно, правда мусульманская.
Ты румянишься, страдалица,
спрятав под красивой маскою
смысл Беспредметного лица…

На колени пред тобою, на колени…
Запах рая. Запах яблок. Мушмула.
Заменяющие музыку куренья
я вдохну, слюну смахнувши с мундштука.

II

Согреши душа — в
Ши-
ша.
Из твоей души
кошка не ушла.
По-английски — Shе.
По-французски — Chat.
Мягче Ци Бай Ши
ластишься шурша.
Ши-
ша.
А зрачки больши,
значит — анаша.
Ши-
ша.
У Тюрбан Баши
сторожа из США.
Где ж вы, крепыши,
наши кореша?
Вашим барыши,
нашим ни шиша?
Ши-
ша.
Марш в Манеж! Страши-
лища хороша!
Ши-
ша.
Смотрят из души
два карандаша.
Ши-
ша.
Хлопья анаши?
Мокрая лапша?
Ши-
ша.
Тихий порошок
падал не спеша —
снег босой пошёл —
как Иешуа.

III

Будущее стухло и прогоркло.
Не горюй. Покурим. Переждём.
Что-то булькает в кальяне, словно горло,
перерезанное праведным ножом.

Я вернусь под утро. Месяц выплыл.
И нетрезвою походкой, на весу,
я под мышкой, усмехаясь, как голкипер,
свою срезанную голову несу.

Черёмуха благоуханна.
Повсюду пенятся фужеры.
Не проверяйте мне дыхания,
хмельные милиционеры!

Замёрзшие, как богдыханы,
лягухи певчие стесняются.
Черёмуха благоуханна.
Белеет крестик христианства.

Сказав печалям: “Гоу хоум”,
закатим, милая, в Суханово.
Альтернативою плохому
черёмуха благоуханна.

Не знаю, как сказать по-русски…
Но у’хами или уха’ми
слыхать: ты в уханьи порубки
особенно благоуханна.

Пропахнет всё дыханьем ромовым,
когда, как нищенку из храма,
я приведу домой черёмуху.
Черёмуха благоуханна.

Родные берега,
родные берега,
родные берега —
где жили,

вы стали навсегда,
родные берега —
чужими.

Чужие берега —
чужие берега,
чужие берега,
отныне

вы стали навсегда,
чужие берега, —
родными.

Ухаживали. Фаловали.
Тебе, едва глаза протру,
фиалки — неба филиалы —
я рвал и ставил поутру.

Они из чашки хорошели.
Стыдясь, на цыпочках, врастяг
к тебе протягивали шеи,
как будто школьницы в гостях.

Одна, отпавшая от сверстниц,
в воде стоящая по грудь,
свою отдать хотела свежесть
кому-нибудь, кому-нибудь…

Упёршись в чашку подбородком,
как девочка из «ДеМаго»,
ждёт жестом эротично-кротким —
но — никого, но никого.

Я шел вдоль берега Оби,
я селезню шел параллельно.
Я шел вдоль берега любви,
и вслед деревни мне ревели.

И параллельно плачу рек,
лишенных лаянья собачьего,
финально шел XX век,
крестами ставни заколачивая.

И в городах, и в хуторах
стояли Инги и Устиньи,
их жизни, словно вурдалак,
слепая высосет пустыня.

Кричала рыба из глубин:
«Возьми детей моих в котомку,
но только реку не губи!
Оставь хоть струйку для потомства».

Я шел меж сосен голубых,
фотографируя их лица,
как жертву, прежде чем убить,
фотографирует убийца.

Стояли русские леса,
чуть-чуть подрагивая телом.
Они глядели мне в глаза,
как человек перед расстрелом.

Дубы глядели на закат.
Ни Микеланджело, ни Фидий,
никто их краше не создаст.
Никто их больше не увидит.

«Окстись, убивец-человек!» —
кричали мне, кто были живы.
Через мгновение их всех
погубят взрывы.

«Окстись, палач зверей и птиц,
развившаяся обезьяна!
Природы гениальный смысл
уничтожаешь ты бездарно».

И я не мог найти Тебя
среди абсурдного пространства,
и я не мог найти себя,
не находил, как ни старался.

Я понял, что не будет лет,
не будет века двадцать первого,
что времени отныне нет.
Оно на полуслове прервано…

Земля пустела, как орех.
И кто-то в небе пел про это:
«Червь, человечек, короед,
какую ты сожрал планету!»

За упокой Высоцкого Владимира
коленопреклоненная Москва,
разгладивши битловки, заводила
его потусторонние слова.

Владимир умер в 2 часа.
И бездыханно
стояли серые глаза,
как два стакана.

А над губой росли усы
пустой утехой,
резинкой врезались трусы,
разит аптекой.

Спи, шансонье Всея Руси,
отпетый…
Ушел твой ангел в небеси
обедать.

Володька,
если горлом кровь,
Володька,
когда от умных докторов
воротит,
а баба, русый журавель,
в отлете,
кричит за тридевять земель:
«Володя!»

Ты шел закатною Москвой,
как богомаз мастеровой,
чуть выпив,
шел популярней, чем Пеле,
с беспечной челкой на челе,
носил гитару на плече,
как пару нимбов.
(Один для матери — большой,
золотенький,
под ним для мальчика — меньшой…)
Володя!..

За этот голос с хрипотцой,
дрожь сводит,
отравленная хлеб-соль
мелодий,
купил в валютке шарф цветной,
да не походишь.
Отныне вечный выходной.
Спи, русской песни крепостной —
свободен.

О златоустом блатаре
рыдай, Россия!
Какое время на дворе —
таков мессия.

А в Склифосовке филиал
Евангелья.
И Воскрешающий сказал:
«Закрыть едальники!»

Твоею песенкой ревя
под маскою,
врачи произвели реа-
нимацию.

Ввернули серые твои,
как в новоселье.
Сказали: ‘Топай. Чти ГАИ.
Пой веселее».

Вернулась снова жизнь в тебя.
И ты, отудобев,
нам говоришь: «Вы все — туда.
А я — оттуда!..»

Гремите, оркестры.
Козыри — крести.
Высоцкий воскресе.
Воистину воскресе!

Александр Сергеевич,
Разрешите представиться.
Маяковский

Владимир Владимирович, разрешите представиться!
Я занимаюсь биологией стиха.
Есть роли
более пьедестальные,
но кому-то надо за истопника…

У нас, поэтов, дел по горло,
кто занят садом, кто содокладом.
Другие, как страусы,
прячут головы,
отсюда смотрят и мыслят задом.

Среди идиотств, суеты, наветов
поэт одиозен, порой смешон —
пока не требует поэта
к священной жертве
Стадион!

И когда мы выходим на стадионы в Томске
или на рижские Лужники,
вас понимающие потомки
тянутся к завтрашним
сквозь стихи.

Колоссальнейшая эпоха!
Ходят на поэзию, как в душ Шарко.
Даже герои поэмы
«Плохо!»
требуют сложить о них «Хорошо!»

Вы ушли,
понимаемы процентов на десять.
Оставались Асеев и Пастернак.
Но мы не уйдем —
как бы кто не надеялся!—
мы будем драться за молодняк.

Как я тоскую о поэтическом сыне
класса «Ан» и 707-«Боинга»…
Мы научили
свистать
пол-России.
Дай одного
соловья-разбойника!..

И когда этот случай счастливый представится,
отобью телеграммку, обкусав заусенцы:
ВЛАДИМИР ВЛАДИМИРОВИЧ
РАЗРЕШИТЕ ПРЕСТАВИТЬСЯ —
ВОЗНЕСЕНСКИЙ

Бог наполнил Библию
страшными вещами,
варианты гибели
людям возвещая.

Это продолжалось
болью безответной, —
беззаветной жалостью
Нового Завета.

Зависти реликтовые
после отзовутся
завистью религий,
войн и революций.

Вечностью застукана,
тлением оставлена,
вещая преступность
Ленина и Сталина.

Новогодние прогулки с Сексом

Попискивает комарик,
плывёт в Новый год кровать.
Оставив меня кемарить,
пошёл мой Секс погулять.

По барам, местам приватным,
по бабам, что станут “экс”.
Пугая экспроприаторов,
пошёл погулять мой Секс.

По-гоголевски про нос он,
пел песенку, муча плебс,
с невыветрившимся прононсом,
как будто Григорий Лепс.

Перекликаясь саксами,
собой друг друга дразня,
с четвероногими сексами
прогуливаются друзья.

На набережной Стикса
фонари принимают душ.
Тень от моего Секса
доходит до Мулен-Руж!

Такая страшная сила
меня по миру несла —
сублимированная Россия,
Евангелие от Козла.

Рождаясь и подыхая,
качающийся, вознесён,
с тобой на одном дыхании
кончающий стадион.

В год Новый — былые выгоды.
За выдохом следует вдох.
Из жизни, увы, нет выхода.
И женщина — только вход.

Расстреливающий осекся.
Расстреливаемому — под зад.
Вы видели моего Рекса?
На место, мой Рекс,
назад!

← Предыдущая Следующая → 1 2 3 4 ... 14
Показаны 1-15 из 197