Ведомство литературы, как известно, отпускает
Издательствам республики бумагу,
Столько-то и столько-то центнеров дефицитного материала
Для издания желательных произведений.
Желательными
Являются произведения с идеями,
Которые ведомству литературы знакомы по газетам.
Такой подход
Должен был бы, учитывая особенности наших газет,
Привести к большой экономии бумаги, если бы
Ведомство литературы на каждую идею наших газет
Пропускало по одной книге. К сожалению,
Оно легко посылает в печать все книги, пережевывающие
Одну идею наших газет.
Таким образом,
Для произведений некоторых мастеров
Бумаги не хватает.
Я слышал, ты поднял на себя руку,
Чтобы не дать палачу работы.
Восемь лет в изгнании наблюдая, как крепнет враг
Ты последней не одолел границы
И земной перешел рубеж.
Рушится Европа. В главы государств
Выходят главари бандитских шаек.
Столько оружия, что людей не видно.
Будущее объято тьмой, а силы
Добра ослаблены. Ты это понял
И добил свое измученное тело.
Прошло семь дней. Повеял легкий ветер,
Поляны посветлели. Встало солнце,
И отдохнуть они решили. Вскрыли
Бочонки с водкой, выпрягли быков.
И к ночи часть зарезали. Когда же
Прохладно стало, нарубили веток
В болоте, жестких, толщиною с руку.
Потом глотали на закате мясо,
И запивали водкою, и пели.
А ночь была свежа и зелена.
Охрипнув, вдоволь водки наглотавшись,
С холодным взором, в звезды устремленным,
Они заснули в полночь у костра.
И спали крепко, но под утро слышал
Иной из них сквозь сон мычанье бычье.
Они проснулись в полусне — в лесу.
Отяжелев, со взором остеклелым,
Они встают, кряхтя, и в изумленье
Над головами видят свод из сучьев,
Сплетенных тесно, листьями покрытых
И мелкими пахучими цветами.
И начинает свод уже давить
И, кажется, густеет. Душно. Солнца
Не видно, неба тоже не видать.
— Где топоры? — взревел начальник дико.
Их не было. Они лежали дальше,
Там, где быки мычали. Спотыкаясь,
Проклятья изрыгая, рвутся люди
Сквозь поросль, обступившую стеной.
Руками ослабевшими, рыча,
Кустарник рвут, — а он слегка дрожит,
Как будто бы колеблем легким ветром.
Два-три часа бесплодно потрудившись,
Они угрюмо приникают лбами,
Блестящими от пота, к жестким сучьям.
А сучья разрастаются, теснее
Сплетаясь. Позже, к вечеру, который
Был темен, — листья сверху разрослись, —
Они сидят, как обезьяны в клетке,
В молчании, и голод их томит.
В ночь гуще стала поросль. Но, должно быть,
Взошла луна. Светло довольно было.
Они друг друга видели еще.
Лишь к утру лес разросся так, что больше
Они уж ничего не различали.
Днем раздалось в лесу как будто пенье,
Но глухо. Перекличка, может быть.
Потом затихло. И быки молчали.
Под утро словно долетел до слуха
Их рев, но издалека. А потом
И вовсе стало тихо. Не спеша,
При легком ветре, под лучами солнца,
Лес поглотил в короткий срок луга.
Перевод: Вильгельм Зоргенфрей
Приглашенные на заседание Академии искусств
Большие начальники из Комиссии по делам искусств,
Платя дань доброму обычаю признавать свои ошибки,
Бормотали, что они тоже
Признают свои ошибки. Правда,
Когда их спросили, какие ошибки они признают,
Они, как ни старались, не могли припомнить
Никаких определенных ошибок. Все,
Что ставили им в вину, оказывалось
Как раз не ошибкой, потому что комиссия зажимала
Только произведения, не представляющие интереса, и то, собственно,
Не зажимала, а просто не продвигала.
Несмотря на усерднейшие размышления,
Они не смогли вспомнить
Ни одной определенной ошибки, однако
Твердо стояли на том,
Что допустили ошибки,— как и требует добрый обычай.
Пусть я не прав, но я в рассудке здравом.
Они мне нынче свой открыли мир.
Я перст увидел. Был тот перст кровавым.
Я поспешил сказать, что этот мир мне мил.
Дубинка надо мной. Куда от мира деться?
Он день и ночь со мной, и понял я тогда,
Что мясники, как мясники — умельцы.
И на вопрос: «Ты рад?» — я вяло вякнул: «Да».
Трус лучше мертвеца, а храбрым быть опасно.
И стал я это «да» твердить всему и вся.
Ведь я боялся в руки им попасться
И одобрял все то, что одобрять нельзя.
Когда народу не хватало хлеба,
А юнкер цены был удвоить рад,
Я правдолюбцам объяснял без гнева:
Хороший хлеб, хотя дороговат.
Когда с работы гнали фабриканты
Двоих из трех, я говорил тем двум:
Просите фабрикантов деликатно,
Ведь в экономике я — ни бум-бум!
Планировали войны генералы.
Их все боялись — и не от добра
Кричал я генералу с тротуара:
«Техническому гению — ура!»
Избранника, который подлой басней
На выборах голодных обольщал,
Я защищал: оратор он прекрасный,
Его беда, что много обещал…
Чиновников, которых съела плесень,
Чей сброд возил дерьмо, дерьмом разил,
И нас давил налогами, как прессом,
Я защищал, прибавки им просил.
И не расстраивал я полицейских,
Господ судейских тоже я берег,
Для рук их честных, лишь от крови мерзких,
С охотой я протягивал платок.
Суд собственность хранит, и обожаю
Наш суд кровавый, чту судейский сан,
И судей потому не обижаю,
Что сам не знаю, что скрываю сам.
Судейские, сказал я, непреклонны,
Таких нет денег и таких нет сил,
Чтоб их заставить соблюдать законы.
«Не это ль неподкупность?» — я спросил.
Вот хулиганы женщин избивают.
Но, погодите: у хулиганья
Резиновых дубинок не бывает,
Тогда — пардон — прошу прощенья я.
Полиция нас бережет от нищих
И не дает покоя беднякам.
За службу, что несет она отлично,
Последнюю рубашку ей отдам.
Теперь, когда я донага разделся,
Надеюсь, что ко мне претензий нет,
Хоть сам принадлежу к таким умельцам,
Что ложь разводят на столбцах газет,
К газетчикам. Для них кровь жертв — лишь колер.
Они твердят: убийцы не убили.
А я протягиваю свежий номер.
Читайте, говорю, учитесь стилю,
Волшебною горой почтил нас автор.
Все славно, что писал он (ради денег),
Зато (бесплатно) утаил он правду.
Я говорю; он слеп, но не мошенник.
Торговец рыбой говорит прохожим:
Вонь не от рыбы, сам он, мол, гниет.
Подлаживаюсь я к нему. Быть может,
И на меня охотников найдет.
Изъеденному люэсом уроду,
Купившему девчонку за гроши,
За то, что женщине дает работу,
С опаской руку жму, но от души.
Когда выбрасывает бедных
Врач, как рыбак — плотву, молчу.
Ведь без врача не обойтись мне,
Уж лучше не перечить мне врачу.
Пустившего конвейер инженера,
А также всех рабочих на износ,—
Хвалю. Кричу: техническая эра!
Победа духа мне мила до слез!
Учителя и розгою и палкой
Весь разум выбивают из детей,
А утешаются зарплатой жалкой,
И незачем ругать учителей.
Подростки, точно дети низкорослы,
Но старики — по речи и уму.
А почему несчастны так подростки
Отвечу я: не знаю почему.
Профессора пускаются в витийство,
Чтоб обелить заказчиков своих,
Твердят о кризисах — не об убийствах.
Такими в общем представлял я их.
Науку, что нам знанья умножает,
Но умножает горе и беду,
Как церковь чту, а церковь уважаю
За то, что умножает темноту.
Но хватит! Что ругать их преподобья?
Через войну и смерть несет их рать
Любовь к загробной жизни. С той любовью,
Конечно, проще будет помирать.
Здесь в славе бог и ростовщик сравнялись.
«А где господь?» — вопит нужда окрест.
И тычет пастор в небо жирный палец,
Я соглашаюсь: «Да, там что-то есть».
Седлоголовые Георга Гросса
Грозятся мир пустить в небытие,
Всем глотки перерезав. Их угроза
Встречает одобрение мое.
Убийцу видел я и видел жертву.
Я трусом стал, но жалость не извел.
И, видя, как убийца жертву ищет
Кричал: «Я одобряю произвол!»
Как дюжи эти мясники и ражи.
Они идут — им только волю дай!
Хочу им крикнуть: стойте! Но на страже
Мой страх, и вдруг я восклицаю: «Хайль!»
Не по душе мне низость, но сейчас
В своем искусстве я бескрыл и сир,
И в грязный мир я сам добавил грязь
Тем самым, что одобрил грязный мир.
1
На девятый год бегства от Гитлера,
Изнуренная скитаниями,
Холодом, голодом зимней Финляндии,
Ожиданием визы на другой континент,
Умерла товарищ Штеффин
В красной столице Москве.
2
Погиб мой генерал,
Погиб мой солдат.
Ушел мой ученик.
Ушел мой учитель.
Умер мой опекун,
Умер мой подопечный.
3
Когда час наступил и не столь уж непреклонная смерть,
Пожав плечами, мне показала пять истлевших легочных долей,
Бессильная жизнь залатать шестой, последней,
Я поспешно собрал пятьсот поручений,
Дел, которые надо исполнить тотчас и завтра, в грядущем году
И в ближайшее семилетие,
Задал множество важных вопросов, которые
Разрешить могла лишь она, умирающая.
И, поглощенная ими,
Она легче приняла смерть.
4
В память хрупкой моей наставницы,
Ее глаз, пылавших синим гневным огнем,
Ее поношенной накидки, с большим
Капюшоном, с широким подолом, я переназвал
Созвездие Ориона в созвездие Штеффин.
Глядя теперь в небо и грустно покачивая головой.
Я временами слышу слабеющий кашель.
5
Руины.
Вот еще деревянная шкатулка для черновиков,
Вот баварские ножички, конторка, грифельная доска,
Вот маски, приемничек, воинский сундучок,
Вот ответы, но нет вопрошающего.
Высоко над деревьями
Стоит созвездие Штеффин.
Одно прошу: не избегай меня.
Твое рукопожатье — мне отрада.
Ты стал глухим? Тебя мне слышать надо.
Ты стал немым? Твой дух — моя броня.
Ты стал слепым? К себе в поводыри
Прими меня, твоим я буду взглядом.
Позволь, как прежде, быть с тобою рядом,
Как прежде, мне доверье подари.
Не говори: «Я ранен, я калека!»
Поддержки не чурайся, как чумы.
Неверье недостойно человека.
Тот несвободен, кто другому нужен.
Я без тебя во мраке безоружен.
Но я не только я. Я — это мы.
Скамейка, зеркало в надтреснутом овале
И штифтик грима: с ролью на коленях
Она садилась здесь; и невод — опускали
Его в оркестр во время представленья.
А вот глядите — из времен гоненья
Доска для теста, стоптанный башмак
И медный таз — черничное варенье
Варила детям в нем; продавленный дуршлаг.
Все на виду, чем в радости и в горе,
Своем и вашем, правила она.
О драгоценная без гордости во взоре!
Актриса, беженка, служанка и жена.
О бранденбургский парк былых времен!
О духовидцев тщетные мечтанья!
И воин на коленях — эталон
Отваги и законопослушанья!
Лавровый посох очень больно бьет,
Ты победил наперекор приказу.
Безумца оставляет Ника сразу,
Ослушника ведут на эшафот.
Очищен, просветлен, обезоружен
Опальный воин — и крупней жемчужин
Холодный пот под лаврами венка.
Он пал с врагами Бранденбурга рядом,
Мерцают пред его померкшим взглядом
Обломки благородного клинка.
Из пьесы «Мероприятие»
Кривда уверенным шагом сегодня идет до земле.
Кровопийцы устраиваются на тысячелетья.
Насилье вещает: «Все пребудет навечно, как есть».
Человеческий голос не может пробиться сквозь вой
власть имущих,
И на каждом углу эксплуатация провозглашает:
«Я хозяйка теперь».
А угнетенные нынче толкуют:
«Нашим надеждам не сбыться уже никогда».
Если ты жив, не говори: «Никогда»!
То, что прочно, непрочно.
Так, как есть, не останется вечно.
Угнетатели выскажутся —
Угнетенные заговорят.
Кто посмеет сказать «никогда»?
Кто в ответе за то, что угнетенье живуче? Мы.
Кто в ответе за то, чтобы сбросить его? Тоже мы.
Ты проиграл? Борись.
Побежденный сегодня победителем станет завтра.
Если свое положение ты осознал,
разве можешь ты с ним примириться?
И «Никогда» превратится в «Сегодня»!
I
Мы теперь беженцы
В Финляндии.
Моя маленькая дочь
Вечерами сидит дома и ругается,
Что никто из детей с ней не играет. Она немка,
Разбойничье отродье.
Когда я повышаю голос в споре,
Меня призывают к порядку. Здесь не любят,
Когда повышает голос
Разбойничье отродье.
Когда я напоминаю своей маленькой дочке,
Что немцы народ разбойников,
Мы оба радуемся, что их не любят,
И оба хохочем.
II
Мне противно смотреть,
Как выбрасывают хлеб,
Потому что я родом из крестьян.
Можно понять,
Как я ненавижу войну!
III
Наша финская приятельница
Рассказала нам за бутылкой вина,
Как война опустошила ее вишневый сад.
Оттуда, она сказала, вино, которое мы пьем.
Мы опорожнили наши стаканы
В память о расстрелянном вишневом саде
И в честь разума.
IV
Это год, о котором будут говорить.
Это год, о котором будут молчать.
Старики видят смерть юнцов.
Глупцы видят смерть мудрецов.
Земля уже не родит, а жрет.
Небо источает не дождь, а железо.
Во время бегства от маляра в Соединенные Штаты
Мы внезапно заметили, что наш маленький корабль стоит на месте.
Всю ночь и весь день
Он стоял неподвижно на уровне Луцона в Китайском море.
Некоторые говорили, что виною тому — тайфун,
свирепствующий на севере,
Другие опасались немецких пиратов.
Все
Предпочитали тайфун немцам.
И вот война, и путь наш все труднее,
И ты идешь со мной одной дорогой,
Широкой, узкой, в гору и пологой,
И тот ведет, кто в этот час сильнее.
Гонимы оба, и к одной стремимся цели.
Так знай, что эта цель в самом пути,
И если силы у другого ослабели,
И спутник даст ему упасть, спеша дойти,
Она навек исчезнет без возврата,—
Кого спросить, вдали не различая?
Бредешь во мраке… Вспомнится утрата,
И остановишься, пот отерев со лба.
Сказать об этом Музе поручаю
У верстового ближнего столба.
1
Тех, кого усаживают в золоченые кресла, лишь бы они писали,
Спросят потом о тех,
Кто ткал им одежды,
Их книги рассмотрят
Не по ихним возвышенным рассужденьям,
А по вскользь оброненным словам, позволяющим
Судить о тех, кто ткал им одежды.
Именно это прочтут с интересом, потому что именно в этом
Скажутся свойства
Прославленных предков.
Целые литературы,
Состоящие из утонченных оборотов,
Проверят, чтобы доказать,
Что там, где было угнетение,
Жили и мятежники.
По молитвенным воззваниям к неземным существам
Докажут, что земные существа топтали друг друга.
Изысканная музыка слов доложит только о том,
Что многим было нечего есть.
2
Но в те времена будут прославлены
Те, кто писал, сидя на голой земле,
Те, кто сидел в ногах униженного,
Те, кто был рядом с борцами,
Те, кто рассказал о муках униженных,
Те, кто поведал о деяньях борцов
С искусством. Благородным языком,
Прежде приберегаемым
Для прославления королей.
Их описания несправедливостей и их призывы
Сохранят отпечатки пальцев
Униженных. Потому что именно им
это передавалось, и они
Проносили все это под пропотевшими рубашками
Через полицейские кордоны
Для таких же, как они.
Да, придет такое время,
Когда именно тех мудрых и дружественных,
Гневных, но полных надежд,
Тех, кто писал, сидя на голой земле,
Тех, кого окружали униженные и борцы,
Восславят во весь голос.
Германия, ты в раздоре
С собой, и не только с собой.
Тебя не тревожит горе
Твоей половины второй.
Но горя б ты не знала
В теперешней судьбе,
Когда бы доверяла
Хотя б самой себе.