Руку
притянув
к бедру
потуже,
я пополз на правой,
на одной.
Было худо.
Было много хуже,
чем на двух
и чем перед войной.
Был июль. Войне была — неделя.
Что-то вроде: месяц, два…
За спиной разборчиво галдели
немцы.
Кружилась голова.
Полз, пока рука не отупела.
Встал. Пошел в рост.
Пули маленькое тело.
Мой большой торс.
Пули пели мимо. Не попали.
В яму, в ту, что для меня копали,
видимо, товарищи упали.
Потому-то словно пена,
Опадают наши рифмы.
И величие степенно
Отступает в логарифмы.
Дети смотрят на нас
голубыми глазами.
Дети плачут о нас
горевыми слезами.
Дети смотрят на нас.
Дети каждый твой шаг
подглядят и обсудят,
вознесут до небес
или твердо осудят.
Дети смотрят на нас.
Обмануть — не моги,
провести — и не пробуй
этот взгляд, что пурги
зауральской
суровей.
Дети смотрят на нас.
Полутьма и поля, в горизонты оправленные,
широки как моря.
Усеченные и обезглавленные
церкви
бросили там якоря.
Эти склады и клубы прекрасно стоят,
занимая холмы и нагорья,
привлекая любой изучающий взгляд
на несчастье себе и на горе.
Им народная вера вручала места,
и народного также
неверья
не смягчила орлиная их красота.
Ощипали безжалостно перья.
Перерубленные
почти пополам,
небеса до сих пор поднимают,
и плывет этот флот
по лугам, по полям,
все холмы, как и встарь, занимает.
Полуночь, но до полночи — далеко.
Полусумрак, но мрак только начат.
И старинные церкви стоят высоко.
До сих пор что-то значат.
Музыки бесполезные звуки,
лишние звуки,
неприменяемые тоны,
болью не вызванные стоны.
Не обоснована ведь ни бытом,
ни—даже страшно сказать—бытием
музыка!
Разве чем-то забытым,
чем-то, чего мы не сознаем.
Все-таки встаем и поем.
Все-таки идем и мурлычем.
Вилкой в розетку упрямо тычем,
чтоб разузнать о чем-то своем.
Вы не были в районной бане
В периферийном городке?
Там шайки с профилем кабаньим
И плеск, как летом на реке.
Там ордена сдают вахтерам,
Зато приносят в мыльный зал
Рубцы и шрамы — те, которым
Я лично больше б доверял.
Там двое одноруких спины
Один другому бодро трут.
Там тело всякого мужчины
Исчеркали война и труд.
Там по рисунку каждой травмы
Читаю каждый вторник я
Без лести и обмана драмы
Или романы без вранья.
Там на груди своей широкой
Из дальних плаваний матрос
Лиловые татуировки
В наш сухопутный край занес.
Там я, волнуясь и ликуя,
Читал, забыв о кипятке:
«Мы не оставим мать родную!»-
У партизана на руке.
Там слышен визг и хохот женский
За деревянною стеной.
Там чувство острого блаженства
Переживается в парной.
Там рассуждают о футболе.
Там с поднятою головой
Несет портной свои мозоли,
Свои ожоги — горновой.
Но бедствий и сражений годы
Согнуть и сгорбить не смогли
Ширококостную породу
Сынов моей большой земли.
Вы не были в раю районном,
Что меж кино и стадионом?
В той бане парились иль нет?
Там два рубля любой билет.
Годы приоткрытия вселенной.
Годы ухудшения погоды.
Годы переездов и вселений.
Вот какие были эти годы.
Примесь кукурузы в хлебе.
И еще чего-то. И — гороха.
В то же время — космонавты в небе.
Странная была эпоха.
Смешанная. Емкая. В трамвае
Тоже сорок мест по нормировке.
А вместит, боков не разрывая,
Зло, добро, достоинства, пороки
Ста, ста десяти и больше граждан.
Мы — в трамвае. Празднуем и страждем.
Но дома — росли. И в каждом доме —
Ванная с клозетом. Все удобства.
Книг на полках тоже было вдосталь:
Том на томе.
Было много книг и много зрелищ.
Много было деятелей зрелых.
Много — перезрелых и зеленых.
Много было шуточек соленых.
Пафос — был. Инерция — имелась.
Было все, что нужно для эпохи,
И в особенности — смелость
Не услышать охи или вздохи.
Вставные казенные зубы
давно уходящей эпохи,
хоть выглядят тупо и грубо,
но для загрызанья — неплохи.
Тяжелые потные руки
уже отступающей эры
такие усвоили трюки,
что и не подыщешь примеры.
Ревущее зычное горло
всего, что с давным и давном,-
оно не охрипло, не сперло
дыхание смрадное в нем.
Оно, как и прежде, готово
сказать свое ложное слово.
Как лучше жизнь не дожить, а прожить,
Мытому, катаному, битому,
Перебитому, но до конца недобитому,
Какому богу ему служить?
То ли ему уехать в Крым,
Снять веранду у Черного моря
И смыть волною старое горе,
Разморозить душевный Нарым?
То ли ему купить стопу
Бумаги, годной под машинку,
И все преступления и ошибки
Кидать в обидчиков злую толпу?
То ли просто вставать в шесть,
Бросаться к ящику: почта есть?
А если не принесли газету,
Ругать советскую власть за это.
Но люди — на счастье и на беду.-
Сохраняются на холоду.
Но люди, уставшие, словно рельсы,
По которым весь мир паровозы прогнал,
Принимают добра любой сигнал.
Большие костры, у которых грелись
Души в семнадцатом году,
Взметаются из-под пепла все чаще:
Горят! Советским людям — на счастье,
Неправде и недобру — на беду.
Каждое утро вставал и радовался,
как ты добра, как ты хороша,
как в небольшом достижимом радиусе
дышит твоя душа.
Ночью по нескольку раз прислушивался:
спишь ли, читаешь ли, сносишь ли боль?
Не было в длинной жизни лучшего,
чем эти жалость, страх, любовь.
Чем только мог, с судьбою рассчитывался,
лишь бы не гас язычок огня,
лишь бы ещё оставался и числился,
лился, как прежде, твой свет на меня.
Дома-то высокие! Потолки —
низкие.
Глядеть красиво, а проживать
скучно
в таких одинаковых, как пятаки,
комнатах,
как будто резинку всю жизнь жевать,
Господи!
Когда-то я ночевал во дворце.
Холодно
в огромной, похожей на тронный зал
комнате,
зато потолок, как будто в конце
космоса.
Он вдаль уходил, в небеса ускользал,
Господи!
В понятье свободы входит простор,
количество
воздушных кубов, что лично тебе
положены,
чтоб, даже если ты руки простер,
вытянул,
не к потолку прикоснулся — к судьбе,
Господи!
Попадись мне машина времени!
Я бы не к первобытному племени
полетел, на костров его дым,
а в страну, где не чувствуешь бремени
лет, где я бы стал молодым.
Вот он, Харьков полуголодный,
тощий, плоский, словно медаль.
Парусов голубые полотна
снова мчат меня в белую даль.
Недохватка, недоработка,
недовес: ничего сполна,-
но под парусом мчится лодка,
ветром юности увлечена.
Харьков. Мы на велосипедах,
этих вовсе еще не воспетых
междувременья лошадях,
едем на его площадях.
Харьков. Мы в его средних школах:
то вбиваем в ворота гол,
то серчаем в идейных спорах,
то спрягаем трудный глагол.
Харьков. Очереди за хлебом.
Достою ли?
Достанется ли?
Но зато — под высоким небом,
посреди широкой земли!
Плохо нам,
но мы молодые.
Холодынь и голодынь
переносят легко молодые,
потому что легко молодым.
Лошади умеют плавать,
Но — не хорошо. Недалеко.
«Глория» — по-русски — значит «Слава»,-
Это вам запомнится легко.
Шёл корабль, своим названьем гордый,
Океан стараясь превозмочь.
В трюме, добрыми мотая мордами,
Тыща лощадей топталась день и ночь.
Тыща лошадей! Подков четыре тыщи!
Счастья все ж они не принесли.
Мина кораблю пробила днище
Далеко-далёко от земли.
Люди сели в лодки, в шлюпки влезли.
Лошади поплыли просто так.
Что ж им было делать, бедным, если
Нету мест на лодках и плотах?
Плыл по океану рыжий остров.
В море в синем остров плыл гнедой.
И сперва казалось — плавать просто,
Океан казался им рекой.
Но не видно у реки той края,
На исходе лошадиных сил
Вдруг заржали кони, возражая
Тем, кто в океане их топил.
Кони шли на дно и ржали, ржали,
Все на дно покуда не пошли.
Вот и всё. А всё-таки мне жаль их —
Рыжих, не увидевших земли.
Мир, какой он должен быть,
никогда не может быть,
Мир такой, какой он есть,
как ни повернете — есть.
Есть он — с небом и землей.
Есть он — с прахом и золой,
с жаждущим прежде всего
преобразовать его
фанатичным добряком,
или желчным стариком,
или молодым врачом,
или дерзким скрипачом,
чья мечта всегда была:
скатерть сдернуть со стола.
Эх! Была не была —
сдернуть скатерть со стола.
Этот климат — не для часов.
Механизмы в неделю ржавеют.
Потому, могу вас заверить,
время заперто здесь на засов.
Время то, что, как ветер в степи,
по другим гуляет державам,
здесь надежно сидит на цепи,
ограничено звоном ржавым.
За штанину не схватит оно.
Не рванет за вами в погоню.
Если здесь говорят: давно,—
это все равно что сегодня.
Часовые гремуче храпят,
проворонив часы роковые,
и дубовые стрелки скрипят,
годовые и вековые.
А бывает также, что вспять
все идет в этом микромире:
шесть пробьет,
а за ними — пять,
а за ними пробьет четыре.
И никто не крикнет: скорей!
Зная, что скорей — не будет.
А индустрия календарей
крепко спит, и ее не будят.