Праздничный день мчится
на колесах веселья,
вперед и назад вертится
на карусели.
Синяя пасха.
Белый сочельник.
Будние дни меняют
кожу, как змеи,
но праздники не поспевают,
не умеют.
Праздники ведь, признаться,
очень стары,
любят в шелка одеваться
и в муары.
Синяя пасха.
Белый сочельник.
Мы карусель привяжем
меж звезд хрустальных,
это тюльпан, скажем,
из стран дальных.
Пятнистые наши лошадки
на пантер похожи.
Как апельсины сладки —
луна в желтой коже!
Завидуешь, Марко Поло?
На лошадках дети
умчатся в земли, которых
не знают на свете.
Синяя пасха.
Белый сочельник.
Твои глаза я увидел
в детстве далеком и милом.
Прикасались ко мне твои руки.
Ты мне поцелуй подарила.
(Все тот же ритм часы отбивают,
все те же звезды в небе сияют.)
И сердце мое раскрылось,
словно цветок под лучами,
и лепестки дышали
нежностью и мечтами.
(Все тот же ритм часы отбивают,
все те же звезды в небе сияют.)
А после я горько плакал,
как принц из сказки забытой,
когда во время турнира
ушла от него Эстрельита.
(Все тот же ритм часы отбивают,
все те же звезды в небе сияют.)
И вот мы теперь в разлуке.
Вдали от тебя тоскуя,
не вижу я рук твоих нежных
и глаз твоих прелесть живую,
и только на лбу остался
мотылек твоего поцелуя.
(Все тот же ритм часы отбивают,
все те же звезды в небе сияют.)
Девушка с веера,
с веером смуглым,
идет над рекою
мостиком круглым.
Мужчины во фраках
смотрят, как мил
под девушкой мостик,
лишенный перил.
Девушка с веера,
с веером смуглым,
ищет мужчину,
чтоб стал ей супругом.
Мужчины женаты
на светловолосых,
на светлоголосых
из белой расы.
Поют для Европы
кузнечики вечером.
(Идет по зеленому
девушка с веером.)
Кузнечики вечером
баюкают клевер.
(Мужчины во фраках
уходят на север.)
Деревце, деревцо
к засухе зацвело.
Девушка к роще масличной
шла вечереюшим полем,
и обнимал ее ветер,
ветреный друг колоколен.
На андалузских лошадках
ехало четверо конных,
пыль оседала на куртках,
на голубых и зеленых.
«Едем, красавица, в Кордову!»
Девушка им ни слова.
Три молодых матадора
с горного шли перевала,
шелк отливал апельсином,
сталь серебром отливала.
«Едем, красотка, в Севилью!»
Девушка им ни слова.
Когда опустился вечер,
лиловою мглой омытый,
юноша вынес из сада
розы и лунные мирты.
«Радость, идем в Гранаду!»
И снова в ответ ни слова.
Осталась девушка в поле
срывать оливки в тумане,
и ветер серые руки
сомкнул на девичьем стане.
Деревце, деревцо
к засухе зацвело.
Как улитка отправилась путешествовать и кого она встретила в пути
Воздух тихого утра
как-то по-детски нежен,
протягивают деревья
руки свои к земле.
Колеблющимся туманом
покрылись поля и посевы,
и в воздухе ткут шелковинки
пауки для своих сетей —
сверкающие дорожки
на голубом стекле.
А рядом, под тополями,
ручей, напевая песню,
по зеленой траве бежит,
и мирная улитка,
мещаночка с тропинки,
смиренная простушка,
глядит на широкий мир.
Вокруг тишина
безмятежна.
Улитка вздохнула украдкой
и, бросив дом и хозяйство,
тронулась в путь-дорогу,
чтоб край тропинки увидеть.
Ползет себе странница наша
и вот набрела на место,
где плюш по земле разросся,
вплетаясь в крапиву. Чинно
сидели там две лягушки,
на утреннем солнце грея
свои старушечьи кости.
— Все эти новые песни, —
ворчала одна лягушка, —
поверь, ни гроша не стоят!
— Подруга, — ей отвечала
другая лягушка, слепая
и сильно помятая с виду, —
когда я была девчонкой,
я верила: бог услышит
когда-нибудь нашу песню
и сжалится он над нами.
С тех пор прожила я долго
и уж ни во что не верю
и петь совсем перестала…
Так жаловались лягушки
и милостыню просили
у резвого лягушонка,
который с нахальной миной
прыгал рядом по травке.
И вот перед темным лесом
улитка остановилась.
Хочет кричать. Не может.
Лягушки к ней подскочили.
— Бабочка это, что ли? —
спросила слепая лягушка.
— Ты разве не видишь рожки? —
подруга ей отвечала. —
Это улитка. Скажи нам,
улитка,ты издалека?
— Живу я не очень близко
и хочу домой поскорее.
— Улитки очень трусливы, —
сказала слепая лягушка.
— Умеешь ты петь? — Не умею, —
улитка в ответ. — А молиться?
— Меня не учили, нет.
— А в вечную жизнь ты веришь?
— А что это?
— Это значит
жить вечно в реке прозрачной
с цветущими берегами,
где много прекрасной пищи.
— Да что вы? А мне говорила
покойная бабушка в детстве,
что я после смерти буду
ползать по нежным листьям
самых высоких деревьев.
— Еретичка была твоя бабка!
Мы говорим тебе правду,
а не веришь — заставим верить! —
разбушевались лягушки.
— Зачем я ушла из дому? —
плачет улитка.- Я верю
в вечную жизнь, конечно,
вы правы… —
Тогда лягушки
задумчиво удалились,
а наша улитка в страхе
поспешила в лес углубиться.
Две нищенки, две лягушки
застыли подобно сфинксам.
Одна из подруг спросила:
— Ну, в вечную жизнь ты веришь?
— Не верю, — ответила грустно
слепая больная лягушка.
— Зачем мы тогда улитке
сказали, что надо верить?
— Затем, что… Сама не знаю, —
вздохнула слепая лягушка, —
я не могу без волненья
слышать, как наши дети
квакают, сидя в канаве,
и призывают бога…
А бедная улитка
вернулась назад. Тропинка
пустынна. Горячий ветер
застыл в тополях высоких.
И тут повстречалась улитка
с красными муравьями,
они, суетясь и толкаясь,
тащили полуживого
муравья, у которого сильно
переломаны усики были.
Воскликнула наша улитка:
— Мурашеньки, остановитесь!
За что наказать хотите
вашего бедного братца?
Расскажите мне, что он сделал?
Я вас рассужу справедливо.
Ты сам расскажи, не бойся.
Тогда муравей полумертвый
сказал тихонько и грустно:
— Я, знаете, видел звезды.
— Звезды? Что это значит? —
кричат муравьи возмущенно.
Да и улитка тоже
спросила задумчиво: — Звезды?
— Да, — муравей отвечает, —
я видел звезды, поверьте.
Я поднялся высоко,
на самый высокий тополь,
и тысячи глаз лучистых
мою темноту пронзили. —
Тогда спросила улитка:
— Но что же такое звезды?
— А это огни, что сияют
над нашею головою.
— Но мы их совсем не видим!
сердясь, муравьи возражают.
А улитка: — Слаба я зреньем,
вижу не выше травки. —
Тогда муравьи вскричали,
усиками вращая:
— Тебя мы убьем. Ленив ты
и развращен. Ты должен
трудиться, не глядя в небо.
— Звезды я видел, звезды, —
раненый им отвечает.
Тогда изрекла улитка:
— Оставьте его, идите
своею дорогой, братья.
Наверно, ему недолго
жить на земле осталось.
Пчела пролетела, разрезав
медовыми крыльями воздух.
Муравей, умирая, дышит
свежей вечерней прохладой
и шепчет: — Пришла ты за мною,
унеси меня к звездам, пчелка.
Видя, что он уже умер,
муравьи разбегаются в страхе.
Улитка, вздохнув украдкой,
прочь поползла в смущенье,
словно пред ней раскрылась
вечность на краткий миг.
— Нет у тропинки края,
верно, ведет она к звездам, —
восклицает она печально. —
Только мне до них не дойти.
Уж больно я неуклюжа,
мне лучше о звездах забыть.
Туман висит над полями,
и солнце лучом дрожащим
по колокольням дальним
под вечерний звон скользит.
А мирная улитка,
мещаночка с тропинки,
в смущенье, с тоскою странной,
глядит на широкий мир.
В тишине закатной
напевают дети.
Ручей прохладный,
источник светлый!
Дети
Что хранишь ты в дивном
веселом сердце?
Я
Перезвон дальный,
утонувший в небе.
Дети
Вот ты и уходишь
из тихого сквера.
Ручей прохладный,
источник светлый!
Что несешь ты в пальцах
своих весенних?
Я
Кровь алой розы
и первоцветы.
Дети
Омой их водою
нашей старой песни.
Ручей прохладный,
источник светлый!
Что на губах чуешь
сочных и свежих?
Я
Привкус костей и череп
моей смерти.
Дети
Испей воды чистой
нашей старой песни.
Ручей прохладный,
источник светлый!
Куда ж ты уходишь
из тихого сквера?
Я
К неведомым магам,
к далеким принцессам.
Дети
У кого спросил ты
дорогу поэтов?
Я
У источников светлых
из старой песни.
Дети
Ну, а землю и море
ты оставишь навеки?
Я
Наполнилось огоньками
мое шелковое сердце,
колокольным забытым звоном,
пчелами и златоцветом;
путь мой лежит далеко,
уйду за горные цепи,
уйду за шири морские
поближе к звездам небесным,
буду просить я бога,
чтоб мне вернул во владенье
древнюю душу ребенка,
вскормленную легендой,
в шапке с веселым плюмажем,
с мечом деревянным детским.
Дети
Вот ты и ухолишь
из тихого сквера.
Ручей прохладный,
источник светлый!
Открытые очи
засохших деревьев
плачут мертвой листвою,
изранены ветром.
Деревья,
на землю из сини небес
пали вы стрелами грозными.
Кем же были пославшие вас исполины?
Может быть, звездами?
Ваша музыка — музыка птичьей души,
божьего взора
и страсти горней.
Деревья,
сердце мое в земле
узнают ли ваши суровые корни?
Апельсин и лимоны.
Ай, разбилась любовь со звоном.
Лимон, апельсины.
Ай, у девчонки, у девчонки красивой.
Лимоны.
(А солнце играло с травой зеленой.)
Апельсины.
(Играло с волною синей.)
Земля и небо,
извечный угол
(а биссектрисой
пусть ветер будет).
Дорога и небо,
гигантский угол
(а биссектрисой
желанье будет).
У моря нет апельсинов,
любви у Севильи нет.
Красавица, дай мне зонтик —
так ярок слепящий свет!
Но рожицу — сок лимонный —
ты скорчишь мне кисло в ответ;
слова — золотые рыбки —
мгновенный прочертят след.
У моря нет апельсинов.
Ай, любовь!..
Любви у Севильи нет.
Зубы кости слоновой
у луны ущербленной.
О, канун умиранья!
Ни былинки зеленой,
опустелые гнезда,
пересохшие русла…
Умирать под луною
так старо и так грустно!
Донья Смерть ковыляет
мимо ивы плакучей
с вереницей иллюзий —
престарелых попутчиц.
И как злая колдунья
из предания злого,
продает она краски —
восковую с лиловой.
А луна этой ночью,
как на горе, ослепла —
и купила у Смерти
краску бури и пепла.
И поставил я в сердце
с невеселою шуткой
балаган без актеров
на ярмарке жуткой.
Мерседес, мертвой
Ты не дышишь, уснувши.
Из дубовых досок твоя лодка на суше.
Спи, принцесса страны нездешней.
Твое тело белеет в ночи кромешной.
Твое тело, как земля, ледяное.
Спи. Проходит рассвет стороною.
Ты уплываешь, уснувши.
Из тумана и сна твоя лодка на суше.
Когда встает луна, —
колокола стихают
и предстают тропинки
в непроходимых дебрях.
Когда встает луна,
землей владеет море
и кажется, что сердце —
забытый в далях остров.
Никто в ночь полнолунья
не съел бы апельсина, —
едят лишь ледяные
зеленые плоды.
Когда встает луна
в однообразных ликах —
серебряные деньги
рыдают в кошельках.
Колокол чистозвонный
в ритме креста и распятья
одевает раннее утро
париком из туманов белых
и струями тихого плача.
А старый мой друг тополь,
перепутанный соловьями,
давно считает мгновенья,
чтоб в траву
опустить ветки
прежде еще, чем осень
его золотить станет.
Но глаз моих
две опоры
ему не дают гнуться.
Старый тополь, помедли!
Не чувствуешь, как древесина
любви моей расщепилась?
Прострись на зеленом луге,
когда душа моя треснет,
которую вихрь поцелуев
и слов
изнемочь заставил
и разодрал в клочья.
Пшеница отдалась на милость смерти,
уже серпы колосья режут.
Склоняет тополь голову в беседе
с душою ветра, легкой, свежей.
Пшеница хочет одного: молчанья.
На солнце отвердев, она вздыхает
по той стихийной широте, в которой
мечты разбуженные обитают.
А день,
от света и звучанья спелый,
на голубые горы отступает.
Какой таинственною мыслью
колосья заняты до боли?
И что за ритм мечтательной печали
волнует поле?..
На старых птиц похожие колосья
взлететь не могут.
В их головках стройных
из золота литого мозг,
черты лица спокойны.
Все думают о том же,
размышляя
над тайною, глубокой и тяжелой.
Живое золото берут из почвы,
и жар лучей, как солнечные челы,
сосут и одеваются лучами,
чтоб стать душой муки веселой.
Вы наполняете меня, колосья,
веселою печалью!
Придя из дальней глубины веков,
вы в Библии звучали;
согласным хором лир звените вы,
когда вас тишиной коснутся дали.
Растете вы, чтоб накормить людей.
А ирисы и маргаритки в поле
рождаются всему наперекор.
Вы — золотые мумии в неволе.
Лесной цветок рождается для сна,
для жизни умереть — вот ваша доля.