1
Говорят, что в самом конце Дон-Кихот все-таки женился
на своей Дульцинее. Они продали Росинанта и купили
себе козу. Коза дает два литра молока, но это, говорят,
не предел. Говорят, бывают такие козм, которые дают
в день до трех литров…
Впрочем, это только так говорят…
2
Санчо Панса, трезвый человек, человек не сердца, а
расчета, вот уже подряд который век ходит на могилу
Дон-Кихота.
И уже не бредом, не игрой обернулись мельничные
крылья… Старый рыцарь — это был герой. А сегодня он
лежит в могиле.
Был старик до подвигов охоч, не в пример иным из
молодежи. Он старался каждому помочь, а сегодня — кто
ему поможет?
Снесены доспехи на чердак, замки перестроены в хоромы.
Старый рыцарь был большой чудак, а сегодня —
мыслят по-другому…
Видно, зря идальго прожил век, не стяжал он славы
и почета…
Санчо Панса, трезвый человек, плачет на могиле Дон-Кихота.
1
Над землей повисло небо — просто воздух. И зажглись
на небе звезды — миф и небыль, след вселенского
пожара, свет летучий… Но закрыли звезды тучи — сгустки
пара. Слышишь чей-то стон и шепот? Это ветер.
Что осталось нам на свете? Только опыт.
Нам осталась непокорность заблужденью. Нам остался
вечный поиск — дух сомненья.
И еще осталась вера в миф и небыль. В то, что наша
атмосфера — это небо. Что космические искры — это звезды…
Нам остались наши мысли — свет и воздух.
2
— Доктор Фауст, хватит философии, и давайте говорить
всерьез!
Мефистофель повернулся в профиль, чтобы резче
обозначить хвост.
Все темнее становилась темень, за окном неслышно
притаясь. За окном невидимое время уносило жизнь —
за часом час. И в старинном кресле — неподвижен —
близоруко щурился на свет доктор Фауст, маг и червой
чернокнижник, утомленный старый человек.
— Доктор Фауст, будьте оптимистом, у меня для вас в
запасе жизнь. Двести лет… пожалуй, даже триста — за
здоровый этот оптимизм!
Что он хочет, этот бес нечистый, этот полудемон, полушут?
— Не ищите, Фауст, вечных истин. Истины к добру не приведут…
Мало ли иллюзий есть прекрасных? Доктор Фауст, ну же,
откажись!
Гаснут звезды. В доме свечи гаснут. В старом кресле
угасает жизнь.
Мне хочется во времена Шекспира, где все решали
шпага и рапира, где гордый Лир, властительный король,
играл не выдающуюся роль; где Гамлет, хоть и долго
колебался, но своего, однако, добивался; где храбрый
Ричард среди бела дня мог предложить полцарства за коня;
где клеветник и злопыхатель Яго марал людей, но не марал
бумагу; где даже череп мертвого шута на мир глазницы
пялил неспроста.
Мне хочется во времена Шекспира. Я ровно в полночь
выйду из квартиры, миную двор, пересеку проспект и —
пошагаю… Так, из века в век, приду я к незнакомому порогу.
Ссудит мне Шейлок денег на дорогу, а храбрый Ричард своего
коня. Офелия, влюбленная в меня, протянет мне отточенную
шпагу… И я поверю искренности Яго, я за него вступлюсь,
презрев испуг. И друг Гораций, самый верный друг, меня
сразит в жестоком поединке, чтобы потом справлять по мне
поминки.
И будет это долгое — Потом, в котором я успею позабыть, что
выпало мне — быть или не быть? Героем — или попросту шутом?
Бражники, задиры, смельчаки — словом, настоящие
мужчины… Молодеют в зале старики, женщины вздыхают
беспричинно.
Горбятся почтенные отцы: их мечты — увы! — не так
богаты. Им бы хоть бы раз свести концы не клинков, а
собственной зарплаты.
Но зовет их дивная страна, распрямляет согнутые
спины,- потому что женщина, жена хочет рядом чувствовать
мужчину.
Бой окончен. Выпито вино. Мир чудесный скрылся за
экраном.
Женщины выходят из кино. Каждая уходит с д’Артаньяном.
— Итак, я летел с двадцать третьего этажа…
Мюнхгаузен посмотрел на своих слушателей. Они
сидели, ухмылялись и не верили ни одному его слову.
И тогда ему захотелось рассказать о том, что у него
на душе, о том, что его давно печалило и волновало.
— Я летел и думал,- заговорил он так правдиво и искренне,
как не говорил никогда.- Земля, думал я, в сущности,
неплохая планета, хотя не всегда с ней приятно
сталкиваться. Вот и сейчас она тянет меня к себе, даже
не подозревая о возможных последствиях. А потом, когда
я больше не смогу ей противиться, она спрячет меня,
как прячет собака кость. Прячет, а после сама не может
найти. Земля тоже не сможет меня найти — если станет
искать когда-нибудь…
Мюнхгаузен опять посмотрел на слушателей. Они
по-прежнему ухмылялись м не верили ни одному его слову.
И ему стало грустно — так грустно, что он величественно
поднял голову и небрежно окончил рассказ:
— Я задумался и пролетел свою конечную остановку.
Только это меня и спасло.
— Ну посуди сам, дорогой Прометей, в какое ты ставишь меня
положение. Старые друзья, и вдруг — на тебе!
— Не печалься, Гефест, делай свое дело!
— Не печалься! По-твоему, приковать друга к скале — это так
себе, раз плюнуть?
— Ничего, ты ведь бог, тебе не привыкать!
— Зря ты так, Прометей. Ты думаешь, богам легко
на Олимпе?
Гефест взял друга за руку и стал приковывать его к
скале.
— Покаялся бы ты, дорогой, а? Старик простит, у
него душа добрая. Ну, случилось, ну, дал людям огонь —
с кем не бывает?
Прометей молчал.
— Думаешь, ты один любишь людей?- вздохнул
Гефест.- А боги на что? Ведь они для того и поставлены.
И тебя они любят, как другу тебе говорю. А если карают…-
Гефест взял копье и пронзил им грудь Прометея.- Если
карают, то ведь это тоже не для себя. Пойми,
дорогой, это для твоего же блага!
Извозчики города Глазго съезжались на свой очередной
сбор, официально называемый слетом работников
транспорта.
Стояла зябкая, слякотная погода. В такую погоду хорошо
иметь за спиной веселого седока, потому что ничто
так не согревает, как разговор,- это отлично знают извозчики.
Но веселые седоки брели в этот день пешком, возложив
на транспорт только свои надежды. На городской
транспорт возлагались сегодня очень большие надежды,
и, возможно, поэтому он подвигался так тяжело.
Слет проходил на центральной торговой площади. Первые
ряды занимали многоконные дилижансы, за
ними шли двуконные кареты, одноконные пролетки, а в самом
конце толпилась безлошадная публика.
Среди этой публики находился и Джемс Уатт.
Разговор шел на уровне дилижансов. Там, наверху,
говорилось о том, что лошади — наше будущее, что если мы
хотим быстрее прийти к нашему будущему, то, конечно,
лучше к нему приехать на лошадях.
Одноконные пролетки подавали унылые реплики. Дескать,
не в коня корм. Дескать, конь о четырех ногах —
и то спотыкается.
Но эти реплики не достигали высокого уровня дилижансов.
— Дайте мне сказать! — крикнул безлошадный
Уатт.- У меня есть идея!
— Где ваша лошадь, сэр?- спросили с передних козел.
— У меня нет лошади… У меня идея…
На него прищурились десятки насмешливых глаз.
Десятки ртов скривились в брезгливой гримасе:
— Нам не нужны идеи, сэр. Нам нужны лошади.
Потому что, продолжали они, лошади — наше будущее,
и если мы хотим быстрее прийти к нашему будущему, то,
конечно, лучше к нему приехать на лошадях.
Собрание проходило успешно. Отмечалось, что за
истекший год городской транспорт увеличился на несколько
лошадиных сил, а за текущий год он увеличится еще на
несколько лошадиных сил, а за будущий
год — еще на несколько.
Потому что лошади — наше будущее, и если мы хотим
быстрее прийти к нашему будущему, то, конечно, лучше
к нему приехать на лошадях.
— Дайте мне сказать!
Стояла зябкая, слякотная погода. Моросил дождь, и
Уатт прятал под плащом модель своего паровоза. Он
прятал ее не от дождя, а от этих десятков глаз, которым ни
к чему паровоз, когда идет такой серьезный разговор о
транспорте.
Настоящий, большой разговор о транспорте.
О будущем нашего транспорта.
Об огромных его перспективах.
…Разъезжались на лошадях.
А когда наступила тысяча вторая ночь, царь Шахрияр
сказал:
— Шехерезада, теперь тебе ничто не грозит. Можешь
смело рассказывать свои сказки.
Тысячу и одну ночь под страхом смерти рассказывала
она царю разные небылицы. И вот — ее помиловал
Шахрияр.
— Шехерезада, расскажи сказку!
— С радостью, повелитель!
Ну, конечно, с радостью. Теперь, когда ничто не грозит…
Можно такую выдумать сказку! Можно такую выдумать…
— Шехерезада, расскажи сказку!
— С радостью, повелитель!
Шехерезада сидит у ног царя. Сейчас она расскажет
ему сказку. Это будет прекрасная сказка, чудесная и
легкая, как сон…
— Ты спишь, Шехерезада?
Да, она спит. Позади — тысяча и одна ночь. А что
впереди?
Пожалуйста, не будите Шехерезаду!
Если бы у лилипутов не было Гулливера, то как бы
лилипуты писали свою историю?
Но у лилипутов был Гулливер…
«Лемюэль Гулливер, лилипут по рождению, воспитанию
и вероисповеданию. Происходил из довольно низкого
рода, но сумел подняться до невиданных высот и высоко
поднять знамя нашей великой, славной Лилипутии…»
Лилипуты читают эти строки и вырастают в собственных глазах.
— От великого до смешного один шаг,- сказал Наполеон
и все-таки не сделал этого шага.
Но у Наполеона были последователи…
Не беда, что Янус был двулик, в общем-то он жизнь
достойно прожил. Пусть он был одним лицом ничтожен,
но зато другим лицом — велик. Пусть в одном лице он
был пройдоха, но в другом был честен и правдив. Пусть
с людьми он был несправедлив, но с богами вел себя
неплохо. Пусть подчас был резок на язык, но подчас
довольно осторожен.
Не беда, что Янус был двулик. В среднем, он
считается хорошим.
А ведь старик Гомер был когда-то молодым человеком.
Он пел о могучем Ахилле, хитроумном Одиссее и Елене —
женщине мифической красоты.
— Вы знаете, в этом Гомере кое-что есть,- говорили
древние греки.- Но пусть поживет с наше — посмотрим,
что он тогда запоет.
И Гомер жил, хотя многие теперь в этом сомневаются.
И он пел — в этом теперь не сомневается никто. Но для
древних греков он был просто способный молодой поэт,
починивший пару неплохих поэм — «Илиаду» и «Одиссею».
Ему нужно было состариться, ослепнуть и даже умереть,
для того чтобы в него поверили.
Для того, чтоб сказали о нем:
— О, Гомер! Он так хорошо видит жизнь!
И в декабре не каждый декабрист. Трещит огонь, и
веет летним духом. Вот так сидеть и заоконный свист,
метельный свист ловить привычным ухом.
Сидеть и думать, что вокруг зима, что ветер гнет
прохожих, как солому, поскольку им недостает ума в такую
ночь не выходить из дома.
Подкинуть дров. Пижаму запахнуть. Лениво ложкой
поболтать в стакане. Хлебнуть чайку. В газету
заглянуть — какая там погода в Магадане?
И снова слушать заоконный свист. И задремать — до
самого рассвета.
Ведь в декабре — не каждый декабрист.
Трещит огонь.
У нас в квартире — лето…
— Послушайте, Ньютон, как вы сделали это свое
открытие, о котором теперь столько разговору?
— Да так, обыкновенно. Просто стукнуло в голову.
Они стояли каждый в своем дворе и переговаривались
через забор, по-соседски:
— Что стукнуло в голову?
— Яблоко. Я сидел, а оно упало с ветки.
Сосед задумался. Потом сказал:
— Признайтесь, Ньютон, это яблоко было из моего сада?
Вот видите, ветка свешивается к вам во двор,
а вы имеете привычку здесь сидеть, я это давно приметил.
Ньютон смутился.
— Честное слово, не помню, что это было за яблоко.
На другой день, когда Ньютон пришел на свое
излюбленное место, ветки яблони там уже не было. За
забором под яблоней сидел сосед.
— Отдыхаете? — спросил Ньютон.
— Угу.
Так сидели они каждый день — Ньютон и его сосед.
Ветка была спилена, солнце обжигало Ньютонову голову,
и ему ничего не оставалось, как заняться изучением
световых явлений.
А сосед сидел под своим деревом и ждал, пока ему
на голову упадет яблоко.
Может быть, оно и упало, потому что яблок было много
и все они были свои. Но сейчас это трудно
установить. Имени соседа не сохранила история.
Нет, не Колумб первый открыл Америку. Первыми
были совсем другие.
Это они обжили необжитую землю и полюбили ее, не
зная других земель. Из конца в конец прошли они материк,
нисколько не считая, что открывают Америку.
— Посмотри туда, Соколиный Глаз: к нам, кажется,
кто-то плывет…
— Прислушайся, Чуткое Ухо…
— Поддержи меня. Твердая Рука…
Нет, не Колумб первый открыл Америку. Но так уже
повелось, что первый — всегда Колумб, и всегда
последние — могикане…