словно чащи в лесу облюбована нами
суть тайников
берегущих людей
и жизнь уходила в себя как дорога в леса
и стало казаться ее иероглифом
мне слово «здесь»
и оно означает и землю и небо
и то что в тени
и то что мы видим воочью
и то чем делиться в стихах не могу
и разгадка бессмертия
не выше разгадки
куста освещенного зимнею ночью —
белых веток над снегом
черных теней на снегу
здесь все отвечает друг другу
языком первозданно-высоким
как отвечает — всегда высоко-необязанно —
жизни сверх-числовая свободная часть
смежной неуничтожаемой части
смежной и неуничтожаемой части
здесь
на концах ветром сломанных веток
притихшего сада
не ищем мы сгустков уродливых сока
на скорбные фигуры похожих —
обнимающих распятого
в вечер несчастья
и не знаем мы слова я знака
которые были бы выше другого
здесь мы живем и прекрасны мы здесь
и здесь умолкая смущаем мы явь
но если прощание с нею сурово
то и в этом участвует жизнь —
как от себя же самой
нам неслышная весть
и от нас отодвинувшись
словно в воде отраженье куста
останется рядом она чтоб занять после нас
нам отслужившие
наши места —
чтобы пространства людей заменялись
только пространствами жизни
во все времена
Забудутся ссоры,
отъезды, письма.
Мы умрем, и останется
тоска людей
по еле чувствуемому следу
какой-то волны, ушедшей
из их снов, из их слуха,
из их усталости.
По следу того,
что когда-то называлось
нами.
И зачем обижаться
на жизнь, на людей, на тебя, на себя,
когда уйдем
от людей мы вместе,
одной волной,
когда не снега и не рельсы, а музыка
будет мерить пространство
между нашими
могилами.
Памяти чувашского поэта Васьлея Митты
было — потери не знавшее лето
всюду любовью смягченное
близких людей полевых —
будто для рода всего обособленное! —
и жизнь измерялась
лишь той продолжительностью
времени — ставшего личным как кровь и дыханье —
лишь тою ее продолжительностью —
которая требовалась чтобы на лицах
от слов простых
возникали прозрачные веки
и засветились —
от невидимого движения слез
Ночью иду по пустынному городу
и тороплюсь
скорее — дойти — до дому,
ибо слишком трудно —
здесь, на улице,
чувствовать,
как хочу обнимать я камни.
И — как собака — деснами — руку —
руками — свои — рукава —
и — словно звуки
прессующей машины,
впечатленья о встречах в том доме,
который я недавно покинул;
и — жаль — кого-то — жаль — постоянно,
как резкую границу
между черным и белым;
и — тот наклон головы, при котором
словно издали помню себя,
я сохраню до утра,
сползая локтями по столу,
как по воску.
белым и светлым вторым
страна отдыхала
причиной была темноте за столом
и ради себя тишину создавая
дарила не ведая где и кому
и бог приближался к своему бытию
и уже разрешал нам касаться
загадок своих
и изредка шутя
возвращал нам жизнь
чуть-чуть холодную
и понятную заново
Бледное лицо —
золотая кожура тишины!..
Где-то движутся сны
налегке,
и нет ничего,
кроме заигрывания бога
с самим собой
за этим его
прикрытием.
И — из этой игры
дочеловеческих начал
мне остается
познанье тоски.
В. Яковлеву
качающимися квадратами
цветения и звона
всех детств моих, знакомых
прозрачным опустевшим городам,
я их коснусь, и девичьи венчанья
все так же будут длиться
без музыки и без дверей;
глубины теплятся
зеленовато-сумрачно,
и плачут там, за ними,
дождем измазанные мясники,
упав на груды рыб;
и вновь топтанье и переступанье —
я здесь, я здесь;
топтанье и переступанье —
раз навсегда —
как колокол в тумане —
— и как — шмуцтитулы — акафистов —
мне снится — красная — разорванность — и собранность
а вокруг — называясь
Местом — неведомо чем «потеплевшим» —
прерываясь как сон
и опять начинаясь —
продолжается — сна продолженье:
вводятся те же окрашиванья
ударами будто спросонья
поддерживая разделения
серого на менее серое —
роются
вязнут
в добиваииях в месиве темном
шевелений уползших —
и все это единство — толчками подрагивая
сдвигоподобий
проборматывается «жизнь»
вспыхивая изредка
лжеогоньками
Что богом забыто во сне
под этою тонкою кожицей?
Он — здесь удивился впервые,
и это пространство знаменательно тем.
Самые тихие волны
и самые далекие берега…
И где там я?
Ведь глаза открываются
ресницами в мою сторону,
и где-то под ними я становлюсь
никогда и не существовавшим.
Я звуков боюсь,
и боюсь я света
за это лицо,
но жизнь уж проходит, и мы выдержим все
на этот раз.
голова
ягуаровым резким движеньем,
и, повернувшись, забываю слова;
и страх занимает
глубокие их места,
он прослежен давно
от окон — через — сугробы — наис — косок —
до черных туннелей;
я разрушен давно
на всем этом пути,
издали, из подворотен
белые распады во мгле
бьют
по самому сердцу —
страшнее, чем лица во время бурана;
все полно до отказа, и пластами тюленьими,
не разграничив себя от меня,
что-то тесное тихо шевелится
мокрыми воротниками и тяжелыми ветками;
светится, будто пласты скреплены
свистками и фарами;
и, когда, постепенно распавшись,
ослабевшее это пространство
выявляет меня в темноте,
я весь,
оставленный здесь между грудами тьмы,—
что-то больное
и невыразимо мамино,
как синие следы у ключиц
состояние
стучаще-спокойное
действие
словно выдергиванье
из досок гвоздей
(сад
будто где-то вступление ярого-Ока
сад)
Птица у стенки, падая замертво,
клювом скользнула по белой бумаге,
я не вижу ее, но она — у нее,
потому это знаю,
что стыжусь ее взглядов.
Блеск подглазья,
как будто бесстыдно положенный
пальцами мальчика,
на мост поведет
меня через час,
и будут флаги свободны,
и далеки, и свежи;
это ведь за нее устаю
и за нее умираю
среди зелени странной:
все кругом состоит
из свисающих
и бесперспективных лоскутьев
осиновой дикой коры
без стволов и без веток;
а стыд за нее не проходит,
как будто касалась она
соломы на нищем гумне,
как будто из окон больницы
рассматривают ее вечерами
и знают: «не надо, не надо…»
и слишком уверенно
и равнодушно молчат.
а ширящийся — ты
и вдруг блеснет
щемя царапиной девичьей
во ржи: еще не становясь
(все чаще режет тонкий голосок)
толчком божественного есть
у леса засиять!
почти невидим воздух-шелк
в проколах
(о душа)
слепящих
прячем день от себя замечая невольно
словно в горнице листья в саду
и таится он мирно
где-то в этом же доме где дети играют —
от нас независимо
мы ни при чем
пусть тебя создает этот свет выявляя подробно
отпечаток тем временем примут
уходящие всегда навсегда:
все окна и двери открыты везде постоянно
рвут ветки свет
от колебанья межсвета единого
страдания в нас
и того что над нами
за которым хранится давно
отсвет робкого облика
в самой глубине первосвета
посредником было окно слуховое
между душою и небом!
а окольное зрение без крапинок глаз!
тревожило детскую память
как золотистую женскую стенку
меж нами и миром
и тогда зафиксировались
беспамятством мысли
в лете четвертом увиденные
тени ладоней
заовражных существ