Инна Кашежева

В небе зори алеют, полыхают вдали,
Будто солнце олени на рогах принесли.

Припев:
Нарьян-Мар мой, Нарьян-Мар,
Городок не велик и не мал.
У Печоры у реки
Здесь живут оленеводы и рыбачат рыбаки.

Эти песни пастушьи
То звонки, то тихи.
Ты послушай, послушай,
Как поют пастухи.

Припев.

Никуда не упрячете девчонку-грозу,
На оленьей упряжке я ее увезу!

Припев.

Я пью судьбу, подобно
кувшину с молоком:
не дробно, не подробно,
а сразу – целиком.
Я пью судьбу, как будто
большой кувшин, – до дна!
Ведь только было утро,
а вот и ночь видна…
Что капли почему-то
вдруг иногда горчат,
не виноваты утро,
кувшин или гончар.
И ночь не виновата
последнего глотка…
А всё же маловато
в кувшине молока!
Пьёшь – на себя посетуй,
что думаешь опять:
«…За капелькой последней
всё снова бы начать…»
И я, и ты, и каждый,
приговорённый жить,
с рожденья болен жаждой
бездонное испить.
Не оскудеть потоку
с достигнутых вершин,
когда вручишь потомку
наполненный кувшин!

Я слышу, как небом синим,
я вижу, как веткой клейкой
кричит моя Россия
Кавказу: «Салам алейкум!»
Я слышу, блеснув просторы
рассветом большим и красным,
кричат в ответ мои горы
по-русски ей: «Здравствуй!»

Мне судьбою забыть не дано
всех, чью жизнь оборвали враги.
Я тебя уже старше давно,
младший дядя мой, Джебаги!
От вершинных заоблачных мест,
где Эльбрусских снегов молоко,
далеко крепость мужества – Брест,
и бессмертье твоё далеко.
Предвоенною той весной
прибыл ты в гарнизон служить.
Фотография предо мной, –
только ей, не старея, жить.
Ах, какой ты был молодой!
И косая сажень в плечах…
Но тебе ползти за водой
в пересохших от пуль ночах.
А у Буга вражеский пост:
недвижимо надо лежать,
чтобы встать потом в полный рост
и воде навстречу бежать.
Тяжелы кандалы-сапоги…
Добеги, Джебаги, добеги!

Сколько раз ты проделывал путь
на мозолях колен и локтей,
чтоб могло хоть глоток глотнуть
пламя ртов матерей и детей!..
Эту пару израненных рук
навсегда бы в бронзу, в гранит…
До сих пор легендарный Буг
отраженье твоё хранит.
Нет могилы твоей нигде,
Память вновь отворю, как сезам:
до сих пор ты бежишь к воде,
полумёртвый от жажды сам.
А на стенах следы от пуль
глубоки, как твои шаги…
Я кричу тебе в тот июль:
«Добеги, Джебаги, добеги!»

Богатыри заснули вечным сном.
Ещё их мёртвый меч для боя поднят,
ещё их губы рог победный помнят…
И женщины в родном дому наполнят
их чаши богатырские вином.
Ещё певцы их поимённо славят
на похвалы по-княжески щедры…
Но пал на них тумана вечный саван:
как веки, неподвижны их щиты.
И самый первый ворон к ним прокрался,
всё угадав в зловещем мираже…
Ещё летит навстречу им пространство,
хотя они недвижимы уже.
И каждый в небо взглядом опрокинут…
Их больше нет, их возвратить нельзя,
но – поднят мёртвый меч, хоть руки стынут,
победный рог к губам не донеся.
Пусть так…
Бессмертие в бою – нелепость.
Богатыри – прообразы людей.
И создаётся настоящий эпос
из настоящих жизней и смертей.

Театр начинается… Сразу
улыбка упрёка в ответ:
мол, эту банальную фразу
не вам повторять бы, поэт!
Театр начинается… Боже!
Да я не о том, не о том…
Мороз пробегает по коже,
как лебедь летит над прудом.
Театр начинается… Это
предчувствие праздничной тьмы.
И сладко, как в детстве средь лета
коснуться губами зимы.
Театр начинается… Сколько
начал позади, впереди?
И сердца горячее соло
у целого зала в груди.
Театр начинается… Значит,
душа возликует твоя,
и в малом пространстве проскачет
стреноженный конь бытия.
Театр начинается, бурно
собою с тобою делясь.
Театр начинается… Будто
Земля только что родилась.
Подмостков счастливые слуги
сто жизней в одно проживут…
Театр начинается с … муки,
которую Музой зовут!

Сутулый поручик
глядит на Машук из окна…
Он пулю подучит,
чтоб в сердце попала она.
Своею любовью
он зло переспорить не смог…
Великою кровью
поэзии вышит висок.
Прекрасный застенок –
рождённая мукой строка.
И красный оттенок
с тех пор у травы Машука.
И белый-пребелый
орёл над могилой парит…
И – что там ни делай! –
в груди моей пуля болит.
Так в каждом поэте
живёт, не старея, она.
…Опять на рассвете
я вижу Машук из окна.

Хочу лакума, пахнущего детством,
его когда-то бабушка пекла…
А мне, знакомой с кухней европейской,
в её меню, прелестном, только пресном,
такого вот не встретилось пока.

Хочу лакума, пахнущего дымом,
из кукурузной тающей муки…
Хочу хотя бы лакомством любимым
вернуть года в краю неповторимом,
где излечимы раны все мои.

Где слаще нет для бедствия лекарства,
где сразу в счастье от печальных дум…
Хочу лакума в жёлтых каплях масла,
но бабушкина печь давно погасла,
а я не знаю, как пекут лакум…

Случилось это как-то в ночь:
болело сердце – не помочь
и знающим латынь.
Я говорю ему: «Зачем
нам малярийный жар поэм?
Отринь его, остынь!»
Оно ни слова мне в ответ.
Скорей бы уж стекал рассвет
по клювам петухов…
Но только ночь, но только боль
и – в этом соль! – терпеть изволь
рождение стихов.
А я при чём? Здесь, например,
уместней был бы акушер,
ну, фельдшер, наконец…
Но вдруг – часами на стене –
в пульсирующей тишине
я чувствую: стучат во мне
две тысячи сердец.
И ритм не ритм, и звук не звук,
а в тёмном хаосе вокруг
лишь сполохи огня…
И чей-то голос: «Принимай!»
Как демонстрация на Май,
толпа вокруг меня.
Внутри – сплошная пустота…
О ты, святая простота,
что хуже воровства!
А сердцу надо так болеть,
когда бессильна даже смерть
остановить слова.
И ты, великий лекарь – жизнь,
спасать меня не торопись,
со лба ладонь стряхни…
Я соглашусь опять страдать,
крик боли, словно кость, глодать,
то возникать, то пропадать,
но только бы вопрос задать:
– Вы кто?
– Твои стихи.

Я забываю болезни другие,
Вне Родины только одна – ностальгия.
Я помню, как мы проезжали Дунай,
Дунай, что звенел, как пригоршня динар.
И вспомнилось мне –
Ружьё на стене
И фотография: дед на коне.
Белая речка, Чёрная речка,
Старого дома родное крылечко.
Бабка, ушедшая в старенький плед,
Усы теребящий, улыбчивый дед…
Они над письмом заграничным корпят,
Они никогда не видали Карпат.
И с наспех уложенными вещами
Они не сходили в весенней Варшаве.
Их лица туманом своим не белил
Осенний дождливый и шумный Берлин.
А я им пишу без единой помарки,
Я трачу последние марки на марки,
Чтоб сели с конвертом они на крылечко…
Белая речка, Чёрная речка…
Названья земли, для меня дорогие,
Вы – лучшее снадобье от ностальгии!

Плати, плати, за всё плати,
за всё плати всегда.
И словно векселя – пути,
и как счета – года.
Плати любовью за любовь,
враждою за вражду.
К пустой суме себя готовь,
сумей прожить в аду.
А на миру и смерть красна,
людьми её укрась.
На чёрта мне твоя казна?
Я выбираю казнь
платить, платить, за всё платить
из той, пустой сумы:
писать, любить и, может быть,
тебе ссудить взаймы.

Старики понимают детей,
как земля понимает растенья,
как хозяйка – желанных гостей,
как поэт – своё стихотворенье.
Непохожи исток и итог,
отличается радость от грусти…
Но пробивший песок родничок –
это тоже грядущее устье.
У детей всё ещё впереди:
и любовь, и мечты, и обиды,
потому столько смеха в груди,
потому-то и слёзы обильны.
Столько ждёт их затей и страстей,
столько копий они поломают…
Старики понимают детей,
потому что себя понимают.

Сад в дождь склонил своё лицо –
спасительная влага…
И разлиновано крыльцо,
как детская бумага.
Двадцатый век отвергнуть рад
любое повторенье.
Но – этот дождь? Но – этот сад?
Но – первый день творенья?

Улыбаясь пасторально,
как блаженный казначей,
я теряю постоянно
сотни разных мелочей.
То ключи, то авторучку,
зажигалки – всё подряд…
То перчатки, то получку,
как в народе говорят.
Никуда не обращаюсь,
провидению назло,
никогда не обольщаюсь,
что с той вещью мне везло.
Я не верю в талисманы,
виноваты, знаю я,
то дырявые карманы,
то рассеянность моя.
У любой моей потери
есть счастливый оборот:
вдруг случайно к чьей-то двери
ключ мой точно подойдёт?
Пусть ночную темень плавя,
солнцем крошечным в зенит,
зажигалочное пламя
грусть бессонниц озарит.
Деньги для того, чтоб тратить,
а с нежданными не грех
сделать самобранкой скатерть
на столе своём для всех.
Это всё я представляю
и открытию дивлюсь:
ничего я не теряю,
не теряю, а делюсь.
Вещи нами править рады:
сосчитай, запри, проверь…
Соболя, авто, караты…
Человек! Руби канаты
щедростью своих потерь!

Родина, родившая отца,
Никогда не ведавшая страха,
Вся ты – оттиск моего лица,
Вся ты – взгляд с вершины Ошхамахо.
Родина, родившая меня,
Поколений трепетное эхо,
Вся ты – свет пастушьего огня,
Мягче моха он, теплее меха.
Родина, хранящая огонь
Наших дел, сердец, стихотворений,
Ты не любишь долгих уверений –
Просто я на грудь кладу ладонь
И твержу безмолвно, без конца:
«Ты – грядущих слов моих основа,
Ты – сама единственное слово,
Родина, родившая отца!»

← Предыдущая Следующая → 1 2 3
Показаны 1-15 из 35