Какая дерзкая нелепость
Сказать, что будто бы наш стих,
Утратив музыку и крепость,
Совсем беспомощно затих!
Конечно, пушкинской весною
Вторично внукам, нам, не жить:
Она прошла своей чредою
И вспять ее не возвратить.
Есть весны в людях, зимы глянут,
И скучной осени дожди,
Придут морозы, бури грянут,
Ждет много горя впереди…
Мы будем петь их проявленья
И вторить всем проклятьям их;
Их завыванья, их мученья
Взломают вглубь красивый стих…
Переживая злые годы
Всех извращений красоты —
Наш стих, как смысл людской природы,
Обезобразишься и ты;
Ударясь в стоны и рыданья,
Путем томления пройдешь.
Минуешь много лет страданья —
И наконец весну найдешь!
То будет время наших внуков,
Иной властитель дум придет…
Отселе слышу новых звуков
Еще не явленный полет.
Толпа в костёле молча разместилась.
Гудел орган, шла мощная кантата,
Трубили трубы, с канцеля светилось
Седое темя толстого прелата;
Стуча о плиты тяжкой булавою,
Ходил швейцар в галунном красном платье;
Над алтарём, высоко над стеною,
В тени виднелось Рубенса «Распятье»…
Картина ценная лишь по частям видна:
Христос, с черневшей раной прободенья,
Едва виднелся в облаке куренья;
Ясней всего блистали с полотна
Бока коня со всадником усатым,
Ярлык над старцем бородатым
И полногрудая жена…
И они в звуках песни, как рыбы в воде,
Плавали, плавали!
И тревожили ночь, благовонную ночь,
Звуками, звуками!
Вызывала она на любовь, на огонь,
Голосом, голосом,
И он ей отвечал, будто вправду пылал,
Тенором, тенором!
А в саду под окном ухмылялась тайком
Парочка, парочка,—
Эти молоды были и петь не могли,
Счастливы, счастливы…
Я задумался и — одинок остался;
Полюбил и — жизнь великой степью стала;
Дружбу я узнал и — пламя степь спалило;
Плакал я и — василиски нарождались.
Стал молиться я — пошли по степи тени;
Стал надеяться и — свет небес погаснул;
Проклял я — застыло сердце в страхе;
Я заснул — но не нашел во сне покоя…
Усомнился я — заря зажглась на небе,
Звучный ключ пробился где-то животворный,
И по степи, неподвижной и алкавшей,
Поросль новая в цветах зазеленела…
В храме пусто. Красным светом
Обливаются колонны,
С тихим треском гаснет пламя
У весталки Гермионы.
И сидит она на камне,
Ничего не замечая,
С плеч долой сползла одежда,
Блещет грудь полунагая.
Бледен лик преображенный,
И глаза ее закрыты,
А коса, сбежав по тоге,
Тихо падает на плиты.
Каждой складкой неподвижна,
Не глядит и не вздыхает;
И на белом изваяньи
Пламя красное играет.
Снится ей покой богатый,
Золоченый и счастливый;
На широком, пышном ложе
Дремлет юноша красивый.
В ноги сбито покрывало,
Жмут докучные повязки,
Дышат свежестью и силой
Все черты его и краски…
Снится ей народ и площадь,
Снятся ликторы, эдилы,
Шум и клики,— мрак, молчанье
И тяжелый гнет могилы…
В храме пусто… Гаснет пламя!
Чуть виднеются колонны…
Веста’! Веста! Пощади же
Сон весталки Гермионы!..
Всюду ходят приведенья…
Появляются и тут;
Только все они в доспехах,
В шлемах, в панцирях снуют.
Было время — вдоль по взморью
Шедшим с запада сюда
Грозным рыцарям Нарова
Преградила путь тогда.
«Дочка я реки Великой,—
Так подумала река,—
Не спугнуть ли мне пришельцев,
Не помять ли им бока?»
«Стойте, братцы,— говорит им,—
Чуть вперед пойдете вы,
Глянет к вам сквозь льды и вьюги
Страшный лик царя Москвы!
Он, схизматик, за стенами!
Сотни, тысячи звонниц
Вкруг гудят колоколами,
А народ весь прахом — ниц!
У него ль не изуверства,
Всякой нечисти простор;
И повсюдный вечный голод,
И всегдашний страшный мор.
Не ходите!» Но пришельцам
Мудрый был не впрок совет…
Шли до Яма и Копорья,
Видят — точно, ходу нет!
Всё какие-то виденья!
Из трясин лесовики
Наседают, будто черти,
Лезут на смерть, чудаки!
Как под Дурбэном эстонцы,
Не сдаются в плен живьем
И, совсем не по уставам,
Варом льют и кипятком.
«Лучше сесть нам над Наровой,
На границе вьюг и пург!»
Сели и прозвали замки —
Магербург и Гунгербург.
С тем прозвали, чтобы внуки
Вновь не вздумали идти
К худобе и к голоданью
Вдоль по этому пути.
Старых рыцарей виденья
Ходят здесь и до сих пор,
Но для легкости хожденья —
Ходят все они без шпор…
Возьмите все — не пожалею!
Но одного не дам я взять —
Того, как счастлив был я с нею,
Начав любить, начав страдать!
Любви роскошные страницы —
Их дважды в жизни не прочесть,
Как стае странствующей птицы
На то же взморье не присесть.
Другие волны, нарождаясь,
Дадут отлив других теней,
И будет солнце, опускаясь,
На целый длинный год старей.
А птицам в сроки перелетов
Придется убыль понести,
Убавить путников со счетов
И растерять их по пути…
Где бы ни упало подле ручейка
Семя незабудки, синего цветка,-
Всюду, чуть с весною загудит гроза,
Взглянут незабудок синие глаза!
В каждом чувстве сердца, в помысле моем
Ты живешь незримым, тайным бытием…
И лежит повсюду на делах моих
Свет твоих советов, просьб и ласк твоих!
Да, нет сомненья в том, что жизнь идет вперед,
И то, что сделано, то сделать было нужно.
Шумит, работает, надеется народ;
Их мелочь радует, им помнить недосужно…
А всё же холодно и пусто так кругом,
И жизнь свершается каким-то смутным сном,
И чуется сквозь шум великого движенья
Какой-то мертвый гнет большого запустенья;
Пугает вечный шум безумной толчеи
Успехов гибнущих, ненужных начинаний
Людей, ошибшихся в избрании призваний,
Существ, исчезнувших, как на реке струи…
Но не обманчиво ль то чувство запустенья?
Быть может, устают, как люди, поколенья,
И жизнь молчит тогда в каком-то забытьи.
Она, родильница, встречает боль слезами
И ловит бледными, холодными губами
Живого воздуха ленивые струи,
Чтобы, заслышав крик рожденного созданья,
Вздохнуть и позабыть все, все свои страданья!
Всё юбилеи, юбилеи…
Жизнь наша кухнею разит!
Судя по ним, людьми большими
Россия вся кишмя кишит;
По смерти их, и это ясно,
Вослед великих пустосвятств,
Не хватит нам ста Пантеонов
И ста Вестминстерских аббатств…
Но слабый человек, без долгих размышлений,
Берет готовыми итоги чуждых мнений,
А мнениям своим нет места прорасти,-
Как паутиною все затканы пути
Простых, не ломаных, здоровых заключений,
И над умом его — что день, то гуще тьма
Созданий мощного, не своего ума…
Где нам взять весёлых звуков,
Как с веселой песней быть?
Грусти дедов с грустью внуков
Нам пока не разобщить…
Не буди ж в груди желанья
И о счастье не мечтай,—
В вечной повести страданья
Новой песни не рождай.
Тех спроси, а их немало,
Кто покончил сам с собой,—
В жизни места недостало,
Поискали под землей…
Будем верить: день тот глянет,
Ложь великая пройдет,
Горю в мире тесно станет,
И оно себя убьет!
Да, ночью летнею, когда заря с зарею
Соприкасаются, сойдясь одна с другою,
С особой ясностью на памяти моей
Встает прошедшее давно прожитых дней…
Обычный ход от детства в возмужалость;
Ненужный груз другим и ничего себе;
Жизнь силы и надежд, сведенная на шалость,
В самодовольной и тупой борьбе;
Громадность замыслов какой-то новой славы,-
Игра лучей в граненых хрусталях;
Успехов ранних острые отравы,
И смелость бурная, и непонятный страх…
Бой с призраками кончен. Жизнь полна.
В ней было всё: ошибки и паденья,
И чад страстей, и обаянье сна,
И слезы горькие больного вдохновенья,
И жертвы, жертвы… На могилах их
Смириться разве? Но смириться больно,
И жалко мне себя, и жалко сил былых…
Не бросить ли всё, всё, сказав всему: довольно!
И, успокоившись, по торному пути,
Склонивши голову, почтительно пройти?
А там?- А там смотреть с уменьем знатока,
Смотреть художником на верность исполненья,
Как истязаются, как гибнут поколенья,
Как жить им хочется, как бедным смерть тяжка,
И поощрять детей в возможности успеха
Тяжелой хрипотой надтреснутого смеха!..
Да, трудно избежать для множества людей
Влиянья творчеством отмеченных идей,
Влиянья Рудиных, Раскольниковых, Чацких,
Обломовых! Гнетут!.. Не тот же ль гнет цепей,
Но только умственных, совсем не тяжких, братских…
Художник выкроил из жизни силуэт;
Он, собственно, ничто, его в природе нет!
Но слабый человек, без долгих размышлений,
Берет готовыми итоги чуждых мнений,
А мнениям своим нет места прорасти,-
Как паутиною все затканы пути
Простых, не ломаных, здоровых заключений,
И над умом его — что день, то гуще тьма
Созданий мощного, не своего ума…
И вот сижу в саду моем тенистом
И пред собой могу воспроизвести
Как это будет в час, когда умру я,
Как дрогнет всё, что пред глазами есть.
Как полетят повсюду извещенья,
Как потеряет голову семья,
Как соберутся, вступят в разговоры,
И как при них безмолвен буду я.
Живые связи разлетятся прахом,
Возникнут сразу всякие права,
Начнется давность, народятся сроки,
Среди сирот появится вдова.
В тепло семьи дохнет мороз закона,—
Быть может, сам я вызвал тот закон;
Не должен он, не может ошибаться,
Но и любить — никак не может он.
И мне никто, никто не поручится,—
Я видел сам, и не один пример:
Как между близких, самых близких кровных,
Вдруг проступал созревший лицемер…
И это всё, что здесь с такой любовью,
С таким трудом успел я насадить,
Ему спокойной, смелою рукою,
Призвав закон, удастся сокрушить…
Здесь счастлив я, здесь я свободен,—
Свободен тем, что жизнь прошла,
Что ни к чему теперь не годен,
Что полуслеп, что эта мгла
Своим могуществом жестоким
Меня не в силах сокрушить,
Что светом внутренним, глубоким
Могу я сам себе светить
И что из общего крушенья
Всех прежних сил, на склоне лет,
Святое чувство примиренья
Пошло во мне в роскошный цвет…
Не так ли в рухляди, над хламом,
Из перегноя и трухи,
Растут и дышат фимиамом
Цветов красивые верхи?
Пускай основы правды зыбки,
Пусть всё безумно в злобе дня,—
Доброжелательной улыбки
Им не лишить теперь меня!
Я дом воздвиг в стране бездомной,
Решил задачу всех задач,—
Пускай ко мне, в мой угол скромный,
Идут и жертва и палач…
Я вижу, знаю, постигаю,
Что все должны быть прощены;
Я добр — умом, я утешаю
Тем, что в бессильи все равны.
Да, в лоно мощного покоя
Вошел мой тихий Уголок —
Возросший в грудах перегноя
Очаровательный цветок.