Леонид Мартынов

О, Венгрия,
Не из преданий старых
Я черпаю познанья о мадьярах,
А люди вкруг меня толпятся, люди…

И наяву — не где-нибудь, а в Буде —
Я с Юлиушем встретился скитальцем,
И через Русь указывал он пальцем
На грань, которая обозначала
Монгольского нашествия начало.

И точно так же в Пеште с пьедестала,
Как будто не из ржавого металла,
А въявь пророкотал мне Анонимус
Про ход времен, его необратимость.

И Вамбери я забывать не стану:
Знакомец мой еще по Туркестану,
Старательно искал он на Востоке
В конечном счете общие истоки
Потока, что в разливе евразийском
Слил Секешфехервар с Ханты-Мансийском,
Жар виноградный с пышностью собольей.

И знаю я, над чем трудились Больяй
И Лобачевский! Равны их дерзанья,—
Тот в Темешваре, а другой в Казани
С решимостью своей проникновенной
Построили модель такой Вселенной,
Какая и не мыслилась Евклиду.

А эти двое, столь угрюмы с виду,
Но ближних возлюбившие всем сердцем,—
Тот — Кошут, а другому имя Герцен,—
Они мечтали о вселенском счастье
И толковали даже и отчасти
О том, о чем по телеграфным струнам
Гремели позже Ленин с Бела Куном.

Вот что о всех них думаю я вместе,
И это все прикиньте вы и взвесьте,
И дело тут не в страсти к переводам,
И что Петефи был Петрович родом,
А дело в том, что никаким преградам
Не разлучить века идущих рядом
Здесь, на земле, где рядом с райским садом
Порядочно попахивает адом.

Что,
Алеша,
Знаю я о Роне,
Что я знаю о Виссарионе,
О создателе пяти симфоний,
Славных опер и квартетов струнных?

Мне мерещатся
На снежном фоне
Очертанья лир чугунных.

Это
Не украшенья
На решетках консерваторий.
Это будто бы для устрашенья,
И, конечно, не для утешенья
Выли ветры на степном просторе
Между всяких гнутых брусьев-прутьев
Старых земледельческих орудий,
Чтобы вовсе к черту изогнуть их
Безо всяких музыкальных студий…

Пусть
Десятки
Музыкальных судий
Разберутся, как скрипели доски
Старых тротуаров деревянных
В городе, где шлялись мы, подростки…
Это были первые подмостки.

Школа.
Разумеется, и школа.

Но и этот скрип полозьев санных,
И собор — наискосок костела,
Возвышавшийся вблизи мечети,
Оглушая колокольным соло,
Да и крик муллы на минарете…
А из крепости, из старой кирки,
Плыли воздыхания органа.

Но гремели
В цирке
Барабаны,
Ролики скрипели в скетинг-ринге,
Стрекот шел из недр иллюзиона
И, уже совсем не по старинке,
Пели ремингтоны по конторам
В том безумном городе, в котором
Возникал талант Виссариона.

Старый мир!
Пузырился он, пухнул,
А потом рассыпался он, рухнул.
И уж если прозвучало глухо
Это эхо вздыбленного меха
И к чертям развеянного пуха,
То, конечно, уж определенно
Где-то в музыке Виссариона,
Чтоб внимало новому закону
Волосатое земное ухо.

Впрочем,
Музыка всегда бездонна.
Это значит —
Хвалят иль порочат —
Каждый в ней находит то, что хочет.
Хочет — сказки, хочет — были,
Крылья эльфов или крылья моли,
Колокол, рожок автомобиля…

Ведь свободны мы, как ветер в поле,
Ветер в поле, хоть и полном пыли,
Той, какую сами мы всклубили.

Что песня?
Из подполья в поднебесье
Она летит. На то она и песня.
А где заснет? А где должна проснуться,
Чтоб с нашим слухом вновь соприкоснуться?
Довольно трудно разобраться в этом,
Любое чудо нам теперь не в диво.
Судите сами, будет ли ответом
Вот эта повесть, но она — правдива.
Там,
Где недавно
Низились обрывы,
Поросшие крапивой с лебедою,
Высотных зданий ясные массивы
Восстали над шлюзованной водою.
Гнездится
Птица
Меж конструкций ЦАГИ,
А где-то там,
За Яузой,
В овраге, бурля своей ржавеющею плотью,
Старик ручей по черным трубам скачет.
Вы Золотым Рожком его зовете,
И это тоже что-нибудь да значит.
…Бил колокол на колокольне ближней,
Пел колокол на колокольне дальней,
И мостовая стлалась всё булыжней,
И звон трамвая длился всё печальней.
И вот тогда,
На отдаленном рынке,
Среди капрона, и мехов, и шелка,
Непроизвольно спрыгнула с пластинки
Шальная патефонная иголка.
И на соседней полке антиквара
Меж дерзко позолоченною рамой
И медным привиденьем самовара
Вдруг объявился
Ящик этот самый.
Как описать его?
Он был настольный,
По очертаниям — прямоугольный,
На ощупь — глуховато мелодичный,
А по происхожденью — заграничный.
Скорей всего он свет увидел в Вене,
Тому назад столетие, пожалуй.
И если так — какое откровенье
Подарит слуху механизм усталый?
Чугунный валик, вдруг он искалечит,
Переиначит Шуберта и Баха,
А может быть, заплачет, защебечет
Какая-нибудь цюрихская птаха,
А может быть, нехитрое фанданго
С простосердечностью добрососедской
Какая-нибудь спляшет иностранка,
Как подобало в слободе немецкой,
Здесь, в слободе исчезнувшей вот этой,
Чей быт изжит и чье названье стерто.
Но рынок крив, как набекрень одетый
Косой треух над буклями Лефорта.
И в этот самый миг
На повороте
Рванул трамвай,
Да так рванул он звонко,
Что вдруг очнулась вся комиссионка,
И дрогнул ящик в ржавой позолоте,
И, зашатавшись, встал он на прилавке
На все четыре выгнутые лапки,
И что-то в глубине зашевелилось,
Зарокотало и определилось,
Заговорило тусклое железо
Сквозь ржавчину, где стерта позолота.
И что же?
Никакого полонеза,
Ни менуэта даже, ни гавота
И никаких симфоний и рапсодий,
А громко так, что дрогнула посуда,—
Поверите ли? — грянуло оттуда
Простое: «Во саду ли, в огороде…»
Из глубины,
Из самой дальней дали,
Из бурных недр минувшего столетья,
Где дамы в менуэте приседали,
Когда петля переплеталась с плетью,
Когда труба трубила о походе,
А лира о пощаде умоляла,
Вдруг песня:
«Во саду ли, в огороде,—
Вы слышите ли? — девица гуляла!»

Я Вас
Люблю!
Поэтому
Весь мир творю я заново.
Он стар. Мильоны лет ему.
В нем очень много странного,
Смешного, старомодного
И никуда не годного.

Вот
Горны
Разгораются,
И под блестящим молотом
Различие стирается
Меж оловом и золотом.

Окупится богато нам
Все, что рукой мы тронули.
Клянусь разъятым атомом
И всеми электронами!

Но
Вы
Не улыбаетесь,
Чему-то огорчаетесь.
Чему? Не знаю, право, я,
А, хитрая-лукавая,
Зачем не превратил еще
Вот эти Ваши серьги я
В два крохотных вместилища
Космической энергии!

Терпение!
Терпение!
Сначала исцеление
Бедняги прокаженного,
Сначала превращение
Изгоя окаянного.
В наследника законного,
Сначала воскрешение
Неправедно казненного…

Весь мир творю я заново!

Вы поблекли. Я — странник, коричневый весь.
Нам и встретиться будет теперь неприятно.
Только нежность, когда-то забытая здесь,
Заставляет меня возвратится обратно.

Я войду, не здороваясь, громко скажу:
— Сторож спит, дверь открыта, какая небрежность!
Не бледнейте! Не бойтесь! Ничем не грожу,
Но прошу вас: отдайте мне прежнюю нежность.

Унесу на чердак и поставлю во мрак
Там, где мышь поселилась в дырявом штиблете.
Я старинную нежность снесу на чердак,
Чтоб ее не нашли беспризорные дети.

Пришел и требует:
— Давай мне песен!
Вот человек! Ведь в этом прямо весь он:
Когда он грустен — дай веселых песен,
А если весел — просит слезных бусин.
Ведь вот каков! Таким и будет пусть он,
И требует, наверное, по праву.
— Что ж! Выбирай, которые по нраву!
И выбрал он. И слышите: запел он,
Кой-что не так поет он: переделал.
На свой он лад слегка переиначил.
Но слышите: петь песни все же начал,
Как будто хочет заново слагать их
Своим подружкам в новомодных платьях.
Почти свои поет, а не чужие…
А я и рад, чтоб люди не тужили!

Вездеход,
Бульдозер,
Самосвал…

Кажется, я все обрисовал
И детально все изобразил,
Как я все на свете создавал,
И покровы всякие срывал,
И куда и что перевозил.

Но чего-то я не отразил?

А! Наверное, как сох ковыль
И как черный смерч в степях вставал,
И пустел простор, и пустовал
Нововозведенный сеновал.

Видимо, прошел автомобиль,
Вездеход, бульдозер, самосвал
И окутал все в такую пыль,
Тяжелее всяких покрывал.

Вот откуда в памяти провал.
Но ведь это тоже явь и быль,
Чтобы это ты не забывал,
Вездеход, бульдозер, самосвал!

Когда
Пахнёт
Великим хаосом —
Тут не до щебета веселого,
И кое-кто, подобно страусам,
Под крылья робко прячут головы.

И стынут
В позах неестественных,
Но все-таки и безыскусственных,
Забыв о промыслах божественных
И обещаниях торжественных,
Бесчувственны среди бесчувственных.

И смутные
Полубесплотные,
Покуда буря не уляжется,
Одним тогда они встревожены:
А вдруг кому-нибудь покажутся
Ножнами их подмышки потные,
Куда, как шпаги, клювы вложены?

Зима.
Снежинка на реснице,
И человеку детство снится,
Но уйма дел у человека,
И календарь он покупает,
И вдруг он видит:
Наступает
Вторая половина века.

Наступит…
Как она поступит?

— Ну, здравствуй!— скажет.—

Праздник празднуй!
И вместе с тем
Она наступит
На глотку
Разной
Мрази
Грязной.

Предвижу
Это наступленье
На всех отступников презренных!
Об этом,
Словно в исступленьи,
Декабрьский вихрь ревет в антеннах,
Звенит в зерне, шуршит в соломе,
Ломает хворост в буреломе…

…Двадцатый век на переломе!

Событье
Свершилось,
Но разум
Его не освоил еще;
Оно еще пылким рассказом
Не хлынуло с уст горячо;
Его оценить беспристрастно
Мгновенья еще не пришли;
Но все-таки
Всё было ясно
По виду небес и земли,
По грому,
По вспугнутым птицам,
По пыли, готовой осесть.

И разве что только по лицам
Нельзя было это прочесть!

А если
Нос мы вздернем
И ухмыльнемся черство,
Предупреждаю: с корнем я вырву непокорство!
И без раздумий, сразу строптивость тоже вырву
И в каменную вазу пересажу их мирно,
Как будто кактус вместе с колючей розой скверной.
Не будет лучшей мести! Поверь мне, способ мерный.
Они расти не станут в добрососедстве. Тесно!
Засохнут и увянут. И ладно! И чудесно!
А коль в тебе оставить, так разрастутся очень.
Ну, не волнуйся!
Я ведь
Шучу. Мой гнев непрочен.

У ночи — мрак,
У листьев — шум,
У ветра — свист,
У капли — дробность,
А у людей пытливый ум
И жить упорная способность.

И мы живем,
Но дело в том,
Что хоть и властны над собою,
Но в такте жизненном простом
Бывают все же перебои.

Не можешь распознать врага
И правду отличить от лести,
И спотыкается нога,
Как будто и на ровном месте.

Но лишь
Оступишься вот так —
И все на место станет разом:
И шум листвы, и свет, и мрак.
И вновь навеки ясен разум!

Жизнь моя все короче, короче,
Смерть моя все ближе и ближе.
Или стал я поэтому зорче,
Или свет нынче солнечный ярче,
Но теперь я отчетливо вижу,
Различаю все четче и четче,
Как глаза превращаются в очи,
Как в уста превращаются губы,
Как в дела превращаются речи.
Я не видел все это когда-то,
Я не знаю… Жизнь кратче и кратче,
А на небе все тучи и тучи,
Но все лучше мне, лучше и лучше,
И богаче я все и богаче.
…Говорят, я добился удачи.

Художник
Писал свою дочь,
Но она,
Как лунная ночь,
Уплыла с полотна.

Хотел написать он
Своих сыновей,
Но вышли сады,
А в садах —
Соловей.

И дружно ему закричали друзья:
— Нам всем непонятна манера твоя!

И так как они не признали его,
Решил написать он
Себя самого.

И вышла картина на свет изо тьмы…
И все закричали ему:
— Это мы!

Что-то
Новое в мире.
Человечеству хочется песен.
Люди мыслят о лютне, о лире.
Мир без песен
Неинтересен.

Ветер,
Ветви,
Весенняя сырость,
И черны, как истлевший папирус,
Прошлогодние травы.
Человечеству хочется песен.
Люди правы.

И иду я
По этому миру.
Я хочу отыскать эту лиру,
Или — как там зовется он ныне —
Инструмент для прикосновенья
Пальцев, трепетных от вдохновенья.

Города и пустыни,
Шум, подобный прибою морскому…
Песен хочется роду людскому.

Вот они, эти струны,
Будто медны и будто чугунны,
Проводов телефонных не тоньше
И не толще, должно быть.
Умоляют:
«О, тронь же!»

Но еще не успел я потрогать —
Слышу гул отдаленный,
Будто где-то в дали туманной
За дрожащей мембраной
Выпрямляется раб обнаженный,
Исцеляется прокаженный,
Воскресает невинно казненный,
Что случилось, не может представить:
«Это я!— говорит.— Это я ведь!»

На деревьях рождаются листья,
Из щетины рождаются кисти,
Холст растрескивается с хрустом,
И смывается всякая плесень…
Дело пахнет искусством.
Человечеству хочется песен.

← Предыдущая Следующая → 1 2 3 4 ... 6
Показаны 1-15 из 90