Наталья Горбаневская

Где горизонт за горизонт
зашел, дождем на холоду
исхлестанный, там гарнизон
туч, перестроясь на ходу,

грозу с обоих флангов катит,
захватывая, что охватит,
сгребая в груду, что загробил,
пока последний гром не пробил.

Когда же гром последний стих,
как эхо стреляных шутих,
обмотки размотав, стихии
уткнутся в сенники сухие.

А горизонт? А эвон он
восходит из-за горизонта,
и серебристый перезвон
негромко слышен и незвонко.

А мы? И зрители, и жертвы
воинственных небесных дел,
полеглыми на поле жатвы
колосьями…

Телеграфный переулок.
Черная «Волга»
гонится за мной,
въезжает на тротуар.
Сон 69-го года.

…двор на двор,
русско-русский разговор
с переводом на понятный.
Ну — прости,
со свинчаткою в горсти,
с папироскою помятой.

Старый двор,
старо-новый разговор
вот отседа и посюда.
Ну — февраль,
оббивается эмаль,
облупляется посуда.

На двух ногах, четырехглазый,
скорей колеблется тростник,
чем мыслит. Странною заразой
затронутый, увял, и сник,

и снит в неведомой долине
невидимые миру сны,
и выплывают удалые
на Млечный путь его челны.

Блажен эпический поэт,
кому дыхания хватает,
не перехватывает горло
вполслова…

А ты не бойся, не печалься,
и пусть отчаянье не гложет.
Никто не знает дня, ни часа,
когда по манию Начальства
ангел-хранитель крылья сложит.

Никто не знает дня, ни срока,
когда ты выйдешь из-под стражи
и, как сорока-белобока,
замолкнешь и вздохнёшь глубоко.
И станет мир страшней и старше.

Не вижу, не слышу, не чую,
и лишь осязаньем — глазет.
В мою похоронную сбрую
добавьте подшивку газет,

которым, уже пожелтелым,
себя отдавала, не льстясь
навязывать духом и телом
с потомками хрупкую связь.

Какая ночь, и свечи на столе,
вино цитатой-рифмой в хрустале,
и кажется, что можно на сто лет
вперед лелеять тишь и жизнь простую…
Выходит — и вбегает с криком «А!»,
как будто на Севилью Колыма
надвинулась, и полымем ума
не одолеть ожившую статую.

Пора остановиться,
не виться, не крутиться
вокруг чего ни будь,
пора, как рукавица,
с ладонью распроститься,
в сугробе утонуть.

Пора надменный опыт
перековать на шепот,
на шелестение
сухих опавших листьев,
простых последних истин,
колких, как терние.

Я знаю, зачем мне
дана глухота —
чтоб стала ничейною
речь изо рта,

чтоб стало нечаянным
слово из уст,
как если б пил чай
Иоанн Златоуст,

как пламя вдоль просеки,
сбросив тряпье,
посмотрит и спросит:
«Где жало твое?»

И нырни, и восстань
— в полынью, в иордань —
только хлюп, только хрип, только всхлип.
Как дамасская сталь,
моя дальняя даль,
но полынью не пахнет мой хлеб.

Пахнет теплым жильем,
да горелым жнивьем,
да… — и этим, и этим, и тем.
Горе в море сольем,
белой солью совьем,
и подкрасим, и позолотим.

Эх, полынь-полынья,
полусон, полуявь,
полу-я, полу-кто-то… Но кто?
Полынья ты, полынь,
четвертуй, половинь,
чтоб ломоть задышал коло рта.

Рынки, торжища, базары,
будки, шапито, вокзалы,
улица, фонарь, аптека,
кто там ищет человека
днем с огнем?

Кто взошел из утлой бочки,
прорастил на пальцах почки,
в почву запустил коренья,
расцветая не ко время
старым пнем…

Мы живем — иногда,
а в промежутках
просыпаем года
в сновиденьях жутких

или сладких. А там
кто подсчитает,
сколько рытвин и ям
нас пробуждает?

На длинной-длинной-длинной
улице Вожирар
нет ничего интересного,
кроме ее длины,
но город чудный, дивный
зыблется по сторонам
в мареве света нерезкого,
каменотесной волны.

На долгой-долгой-долгой
жизни поставишь крест,
но выйдешь на улицу длинную
и тут же, за крыльцом,
ты оживешь — не догмой,
а памятью детских мест,
коротенькою Неглинною,
протяжным Бульварным кольцом.

Мелодия, ты всё, ты вся
судьба моя и голос.
Ты помнишь, как, тоску снеся,
посуда не кололась,

как, переживши перелет,
мой саквояж не рвался
и как сходил с борта пилот
под бормотанье вальса…

← Предыдущая Следующая → 1 2 3 4 ... 8
Показаны 1-15 из 120