1
Мир
широк и велик
с пути полета,
но хвалит
каждый кулик
свое болото.
Пускай
и в земную треть
гнездо куличье,
хочу лететь —
осмотреть
земли величье.
Дыши шумней,
паровоз,—
зима седая.
Кружись,
лесов хоровод,
вниз оседая…
Как быстро
вдаль ни бежит
твой путь,— он робок;
глумясь,
встают рубежи
в крутых сугробах.
Раскинулась
широко
страна — Расея,
и в ней
таких дураков
не жнут, не сеют.
Сто дней
топочи конем —
не сдаст пространство.
Пора
говорить о нем
не так пристрастно.
Как медленный
сток ржи
в амбарный запах,—
замедленная
жизнь
обваливается на Запад.
2
Дорога была
навек
прочна, опрятна;
винтами
вилась наверх
и шла обратно.
Вся белая,
без теней,
ровна, как скатерть..,
И полз
мурашом по ней
мотор на скате.
Теперь,
воротясь назад,
она воочию
впивается
мне в глаза
и днем и ночью.
Чем сможет
чужая страна
нам сердце трогать?
Натянутая,
как струна,
звенит дорога.
Не узенькою
тропой —
от речки в рощу:
по этакой
и слепой
пройдет на ощупь.
С такой
к рулю привыкать;
здесь воз — помеха.
По этой
без грузовика
не стоит ехать!
На этой —
кого ни встреть,
не разоспится…
И люди
идут быстрей,
и чаще спицы.
3
Чем ближе
родные места,
тем реже люди:
«…Чем тише
наша езда,
тем дальше будем!»
Замшелая
мудрость лесов,
колтун распутиц…
Какое тебя
колесо
возьмет распутать?
И хватит ли
лет полста
твоей тощищи,
чтоб
гладью дорог-холстов
был грунт расчищен?
Товарищи
и творцы,
болото — шатко:
скорей
подвози торцы,
грани брусчатку.
Пусть там,
где вилась морошка
да голубица,
асфальтовая
дорожка
в тень углубится.
Пусть там,
где лишь филин ухал
во мгле трясины,
шуршит
хорошо и сухо
прокат резины.
Пусть каждому
станет дорог,
как голос близкий,
гудок
и знакомый шорох
сквозь пыль и брызги.
Чтоб нам бы
не тише ехать
вдаль, без задора —
пусть всюду звучит,
как эхо,
зов Автодора!
Тобой очам не надивиться,
когда, закатами увит,
на богатырской рукавице
ты — кровью вычервленный щит!
И эти царственные грани,
подъемля древний голос свой,
ведут мой дух в былые брани,
в разгул утехи громовой.
И мнится: к плачущему сыну
склонясь, лукавый Калита
поет грядущую былину
необоримого щита.
И мнится: шумною ратью
поем и цедим вино;
и все — крестовые братья,
и все — стоим за одно.
Но вдруг — в разгаре пирушки,
в ответ на далекий рев —
протяжно завоют пушки
с зеленых твоих валов.
И пурпур башни оближет,
ты встанешь — странно светла:
в тот миг мне горло пронижет
замолкнувшая стрела.
Осенними астрами
день дышал,—
отчаяние
и жалость!—
как будто бы
старого мира душа
в последние сны
снаряжалась;
как будто бы
ветер коснулся струны
и пел
тонкоствольный ящик
о днях
позолоченной старины,
оконченных
и уходящих.
И город —
гудел ему в унисон,
бледнея
и лиловея,
в мечтаний тонкий дым
занесен,
цветочной пылью
овеян.
Осенними астрами
день шелестел
и листьями
увядающими,
и горечь горела
на каждом листе,
но это бы
не беда еще!
Когда же небес
зеленый клинок
дохнул
студеной прохладою,—
у дня
не стало заботы иной,
как —
к горлу его прикладывать.
И сколько бы люди
забот и дум
о судьбах его
ни тратили,—
он шел — бессвязный,
в жару и бреду,
бродягой
и шпагоглотателем.
Он шел и пел,
облака расчесав,
про говор
волны дунайской;
он шел и пел
о летящих часах,
о листьях,
летящих наискось.
Он песней
мир отдавал на слом,
и не было горше
уст вам,
чем те,
что песней до нас донесло,
чем имя его —
_искусство_.
Вот и кончается лето,
яростно рдеют цветы,
меньше становится света,
ближе приход темноты.
Но — темноте неподвластны,
солнца впитавши лучи,—
будем по-прежнему ясны,
искренни и горячи!
Когда в июнь
часов с восьми
жестокий
врежется жасмин
тяжелой влажью
веток,
тогда —
настало лето.
Прольются
волны молока,
пойдут
листвою полыхать
каштанов ветви
либо —
зареющие липы.
Тогда,
куда бы ты ни шел,
шумит Москвы
зеленый шелк,
цветков
пучками вышит,
шумит,
горит
и дышит!
Не знаю, как
и для кого,
но мне
по пятидневкам
Нескучный
машет рукавом,
зовет
прохладным эхом;
и в полдень,
в самую жару —
кисейный
полог света —
скользят
в Серебряном бору
седые тени
с веток.
Как хорошо
часов с пяти
забраться
в тень густую!
В Москве —
хоть шаром покати,
Москва
тогда пустует.
И вдруг нахлынет
пестрый гам
людским
нестройным хором
и понесется
по лугам,
по Воробьевым
горам.
Мне хорошо с людьми,
когда
они спешат
на отдых,
и плещет
ласково вода
в борты
бегущих лодок.
Мне хорошо,
когда они,
размяв
от ноши
плечи,
разложат
мирные огни
в голубоватый
вечер.
А на окраинах
уже,
по стыкам рельс
хромая,—
чем вечер позже
и свежей —
длинней
ряды трамваев;
они
настойчиво звенят,
зовут
нетерпеливо
нести
домой нас,
как щенят,
усталых
и счастливых.
Глаза насмешливые
сужая,
сидишь и смотришь,
совсем чужая,
совсем чужая,
совсем другая,
мне не родная,
не дорогая;
с иною жизнью,
с другой,
иною
судьбой
и песней
за спиною;
чужие фразы,
чужие взоры,
чужие дни
и разговоры;
чужие губы,
чужие плечи
сроднить и сблизить
нельзя и нечем;
чужие вспышки
внезапной спеси,
чужие в сердце
обрывки песен.
Сиди ж и слушай,
глаза сужая,
совсем далёкая,
совсем чужая,
совсем иная,
совсем другая,
мне не родная,
не дорогая.
Время Ленина светит и славится,
годы Ленина — жар революций;
вновь в их честь поднимаются здравицы,
новые песни им во славу поются.
Ленина голос — весенних ладов —
звучным, могучим звенел металлом;
даль деревень, ширь городов,
словно по воздуху, облетал он.
Разум народный с ним был заодно,
только враги его не выносили;
нам же он был бесконечно родной —
в ясности, в яркой правдивости, в силе.
Люди входили подвигом памятным
в темное царство — светом луча,
но убедил весь народ стать грамотным
только светлый ум Ильича.
Всем, его правду слушать охочим,
силу тройную давал он бойцам:
«Землю — крестьянам, заводы — рабочим,
мир — хижинам, война — дворцам!»
Время ложится на плечи, как бремя,
но отошедшее далеко
ленинское неповторимое время
помнится радостно и легко.
1
Вот пошли валы валандать,
забелелась кипень.
Верхним ветром белый ландыш
над волной просыпан.
Забурлилась, заиграла,
загремела Волга,
закружила влажью вала
кружево восторга.
Нет на свете выше воли,
чем на этих гребнях,
и на них сидеть изволит
пеньявода-Хлебник.
И на них, наплывши тучей,
под трезвон московский,
небо взять в стальные крючья
учит Маяковский.
И влачит Бурлюк-бурлака
баржу вешних кликов,
и дыбятся, у орла как,
перья воли дикой.
А за теми плавят струи
струги струнной вести,
то, опившись песней,- други
распевают вместе!
2
Синяя скважина
в черной земле
смята и сглажена
поступью лет.
Выбита шайками
шумных ватаг,
взвеялась чайками
небо хватать.
Этой ли ветошью
песне кипеть?
Ветром рассвета шью
зорь этих медь!
3
Загули Жигули,
загудели пули,
загуляли кули
посредине улиц.
Заплясали столбы,
полетели крыши:
от железной гульбы
ничего не слышать!
Только дрему спугнешь,
только сон развеешь —
машет алым огнем
Степан Тимофеич!
Машут вверх, машут вниз
искряные взоры…
Перегнись, перегнись
через эти горы!
Разливайся, река,
по белому свету!
Размывай перекат,
пеня песню эту!
Как лед облака, как лед облака,
как битый лед облака,
и синь далека, и синь высока,
за ними — синь глубока;
Летят облака, как битый лед,
весенний колотый лед,
и синь сквозит, высока, далека,
сквозь медленный их полет;
Летят облака, летят облака,
как в мелких осколках лед,
и синь холодна, и синь далека,
сквозит и холодом льнет;
И вот облака превращаются в лен,
и лед истончается в лен,
и лед и лен уже отдален,
и снова синь небосклон!
Весенний дождь хлестал кусты
И над землянкой ветер злился…
Мне этой ночью снилась ты
И городок далекий снился.
В какой бы ни был стороне,
Какой бы ни свистел мне ветер,
Не надо больше счастья мне,
Чем то, что ты живешь на свете.
Нынче утром певшее железо
сердце мне изрезало в куски,
оттого и мысли, может, лезут
на стены, на выступы тоски.
Нынче город молотами в ухо
мне вогнал распевов костыли,
черных лестниц, сумерек и кухонь
чад передо мною расстелив.
Ты в заре торжественной и трезвой,
разогнавшей тленья тень и сон,
хрипом этой песни не побрезгуй,
зарумянь ей серое лицо!
Я хочу тебя увидеть, Гастев,
длинным, свежим, звонким и стальным,
чтобы мне — при всех стихов богатстве —
не хотелось верить остальным;
Чтоб стеклом прозрачных и спокойных
глаз своих, разрезами в сажень,
ты застиг бы вешний подоконник
(это на девятом этаже);
Чтобы ты зарокотал, как желоб
от бранчливых маевых дождей;
чтобы мне не слышать этих жалоб
с улиц, бьющих пылью в каждый день;
Чтобы ты сновал не снов основой
у машины в яростном плену;
чтоб ты шел, как в вихре лес сосновый,
землю с небом струнами стянув!..
Мы — мещане. Стоит ли стараться
из подвалов наших, из мансард
мукой бесконечных операций
нарезать эпоху на сердца?
Может быть, и не было бы пользы,
может, гром прошел бы полосой,
но смотри — весь мир свивает в кольца
немотой железных голосов.
И когда я забиваю в зори
этой песни рвущийся забой,-
нет, никто б не мог меня поссорить
с будущим, зовущим за собой!
И недаром этот я влачу гам
чугуна и свежий скрежет пил:
он везде к расплывшимся лачугам
наводненьем песен подступил.
Я тебя и никогда не видел,
только гул твой слышал на заре,
но я знаю: ты живешь — Овидий
горняков, шахтеров, слесарей!
Ты чего ж перед лицом врага стих?
Разве мы безмолвием больны?
Я хочу тебя услышать, Гастев,
больше, чем кого из остальных!
Со сталелитейного стали лететь
крики, кровью окрашенные,
стекало в стекольных, и падали те,
слезой поскользнувшись страшною.
И был соловей, живой соловей,
он бил о таком и об этаком:
о небе, горящем в его голове,
о мыслях, ползущих по веткам.
Он думал: крылом — весь мир обовью,
весна ведь — куда ни кинешься…
Но велено было вдруг соловью
запеть о стальной махинище.
Напрасно он, звезды опутав, гремел
серебряными канатами,-
махина вставала — прямей и прямей
пред молкнущими пернатыми!
И стало тогда соловью невмочь
от полымем жегшей о**думи:
ему захотелось — в одно ярмо
с гудящими всласть заводами.
Тогда, пополам распилив пилой,
вонзивши в недвижную форму лом,
увидели, кем был в середке живой,
свели его к точным формулам.
И вот: весь мир остальной
глазеет в небесную щелку,
а наш соловей стальной,
а наш зоревун стальной
уже начинает щелкать!
Того ж, кто не видит проку в том,
кто смотрит не ветки выше,
таким мы охлынем рокотом,
что он и своих не услышит!
Мир ясного свиста, льни,
мир мощного треска, льни,
звени и бей без умолку!
Он стал соловьем стальным!
Он стал соловьем стальным!..
А чучела — ставьте на полку.
Напиши хоть раз ко мне
такое же большое
и такое ж
жаркое письмо,
чтоб оно
топорщилось листвою
и неслось
по воздуху само.
Чтоб шумели
шелковые ветви,
словно губы,
спутавшись на «ты».
Чтоб сияла
марка на конверте
желтоглазым
зайцем золотым.
Чтоб кололись буквы,
точно иглы,
растопившись
в солнечном огне.
Чтобы синь,
которой мы достигли,
взоры
заволакивала мне.
Чтоб потом,
в нахмуренные хвои
точно,
ночь вошла темным-темна…
Чтобы всё нам
чувствовалось вдвое,
как вдвоем
гляделось из окна.
Чтоб до часа утра,
до шести нам,
голову
откинув на руке,
пахло земляникой
и жасмином
в каждой
перечеркнутой строке.
У жасмина
запах свежей кожи,
земляникой
млеет леса страсть.
Чтоб и позже —
осенью погожей —
нам не разойтись,
не запропасть.
Только знаю:
так ты не напишешь…
Стоит мне
на месяц отойти —
по-другому
думаешь и дышишь,
о другом
ты думаешь пути.
И другие дни
тебе по нраву,
по-другому
смотришься в зрачки…
И письмо
про новую забаву
разорву я накрест,
на клочки.
1
Плотник сказал мне:
«Я буду работать —
просто убийственно!»
Он никого не хотел убивать.
Это обмолвка его боевая,
это великая,
неистребимая истина:
сталью сверкать,
добывая,
а не убивая!
2
Женщина вскапывает огород,
силу трудом измеряет.
Я к ней с приветом:
«Вот где работа — не лень!»
Слышу ответ:
«Кто не работает,
тот помирает!..»
Звонкоголосый
осенний
синеющий день!..
Вот она, правда:
безделье смертельно.
Вот оно, слово:
бессмертье артельно.
3
У плотника
стружка вьется,
как русые кудри
у юноши.
Он сам, напевая,
смеется,
на всякие беды
плюнувши…
«Кто дерево
ладно тешет,
тот радостью
сердце тешит;
кто ловко
пилою правит,
тот память
о себе оставит».
Таков его говорок,
такое присловье.
Ступает за ним
на порог
сосновой смолы
здоровье!
4
Вот говорят:
конец венчает дело!
Но ведь и венец
кончает тело?!
Один венец —
из золота литой,
другой —
в извивы лент перевитой;
один венец —
лавровый,
другой —
терновый.
«Какой себе,
подумай,
заслужишь,
человек?» —
спросил худой,
угрюмый,
но сильный
дровосек.
5
Каждый
счастью своему кузнец…
Так ли это
уж всегда бывает?
Часто
молота пудовый вес
только искры счастья
выбивает.
«Вот гляди,—
сказал кузнец,—
сюда,—
охлаждая
полосу в ведерке,—
счастья
будто нету и следа,
а оно кипит,
бурлит в восторге!
А когда
охладевает сталь,
мы опять
искать его готовы,
нам опять
былого счастья жаль,
как случайно
найденной подковы!»
От Гр**а**йворона до Звенигорода
эта песня была переигрывана.
В ней от доньего дня до поволжьина
крики «стронь-старина» в струны вложены.
Всё, что было твердынь приуральных,
все лежат, как скирды, пробуравлены.
Изломи стан, гора, хребет Яблоновый,
утекай, Ангара, от награбленного!
Ветер, жги, ветер, рви, ветер, мни-уминай,
разбирай семена, раздирай имена,
раскромсай, разбросай города в города,
вей, рей, пролетай, свою жизнь коротай!