…Я буду сегодня с тобой говорить,
товарищ и друг мой ленинградец,
о свете, который над нами горит,
о нашей последней отраде.
Товарищ, нам горькие выпали дни,
грозят небывалые беды,
но мы не забыты с тобой, не одни, —
и это уже победа.
Смотри — материнской тоской полна,
за дымной грядой осады,
не сводит очей воспаленных страна
с защитников Ленинграда.
Так некогда, друга отправив в поход,
на подвиг тяжелый и славный,
рыдая, глядела века напролет
со стен городских Ярославна.
Молила, чтоб ветер хоть голос домчал
до друга сквозь дебри и выси…
А письма летят к Ленинграду сейчас,
как в песне, десятками тысяч.
Сквозь пламя и ветер летят и летят,
их строки размыты слезами.
На ста языках об одном говорят:
«Мы с вами, товарищи, с вами!»
А сколько посылок приходит с утра
сюда, в ленинградские части!
Как пахнут и варежки, и свитера
забытым покоем и счастьем…
И нам самолеты послала страна, —
да будем еще неустанней, —
их мерная, гулкая песня слышна,
и видно их крыльев блистанье.
Товарищ, прислушайся, встань, улыбнись
и с вызовом миру поведай:
— За город сражаемся мы не одни, —
и это уже победа.
Спасибо. Спасибо, родная страна,
за помощь любовью и силой.
Спасибо за письма, за крылья для нас,
за варежки тоже спасибо.
Спасибо тебе за тревогу твою, —
она нам дороже награды.
О ней не забудут в осаде, в бою
защитники Ленинграда.
Мы знаем — нам горькие выпали дни,
грозят небывалые беды,
но Родина с нами, и мы не одни,
и нашею будет победа.
Вот я выбирала для разлуки
самые печальные слова.
На прощанье многим жала руки,
с горя ни мертва и ни жива.
Только о тебе еще не спела,
об единственном в моей судьбе:
я словам глухим и неумелым
не доверю песню о тебе.
Потому что всю большую дружбу,
всю любовь прекрасную твою
в верности, любви и дружбе мужа,
Родина, все время узнаю.
Все твои упреки и тревоги,
всю заботу сердца твоего…
Даже облик твой, родной и строгий,
неразлучен с обликом его.
Осеняет шлем литые брови,
Млечный Путь струится по штыку…
Кто еще любимей и суровей,
чем красноармеец начеку?
Для кого ж еще вернее слово
и прекрасней песня — для кого?
Сорок раз спою для прочих снова
и единожды — для одного.
Но с такою гордостью и силой,
чтобы каждый вздрогнул: красота!
Чтоб дыханье мне перехватила
вещая, как счастье, немота…
Как маленькие дети умирают…
Чистейшие, веселые глаза
им влажной ваткой сразу прикрывают.
. . . . . . . . . . . . . . .
Четыре дня — бессонница и жалость.
Четыре дня Республика сражалась
за девочку в удушье и жару,
вливала кровь свою и камфару…
Я с кладбища зеленого иду,
оглядываясь часто и упорно
на маленькую красную звезду
над грядкою сырого дерна…
Но я — живу и буду жить, работать,
еще упрямей буду я и злей,
чтобы скорей свести с природой счеты
за боль, и смерть, и горе на земле.
Достигшей немого отчаянья,
давно не молящейся богу,
иконку ‘Благое Молчание’
мне мать подарила в дорогу.
И ангел Благого Молчания
ревниво меня охранял.
Он дважды меня не нечаянно
с пути повернул. Он знал…
Он знал, никакими созвучьями
увиденного не передать.
Молчание душу измучит мне,
и лжи заржавеет печать…
О, скорбная весть — Севастополь оставлен…
Товарищи, встать, как один, перед ним,
пред городом мужества, городом славы,
пред городом — доблестным братом твоим!
Но мы не хотим и не будем прощаться
с тобой, не смирившийся город-солдат:
ты жив,
ты в сердцах москвичей,
сталинградцев,
дыханье твое бережет Ленинград.
Мы знаем, на всех пламенеющих тропах,
со всеми, кто бьет ненавистных врагов,
идет Севастополь,
родной Севастополь,
и кровь и огонь от его берегов…
Промчится година железа и горя,
мы кончим победою наши бои,—
у теплого моря, у синего моря
он встанет опять из развалин своих.
Нет, только не плачь,— мы не чтим его память,
и этой минуты великая тишь
затем, чтоб сказать:
— Севастополь, ты с нами!
Ты с нами,
ты бьешься,
ты победишь.
…Девочка за Невскою заставой,
та, что пела, счастия ждала,
знаешь, ты судить меня
не вправе
за мои нескладные дела.
Потому что я не разлюбила
чистого горенья твоего,
в бедствии ему не изменила
и не отрекалась от него.
Юности великая гордыня!
Все — во имя дерзостной
Мечты,
это ты вела меня в пустыне,
в бессердечных зонах
мерзлоты…
И твердили снова мы и снова:
— Сердце, сердце, не робей, стерпи! —
И военная свирель Светлова
пела нам из голубой степи…
Печаль войны все тяжелей, все глубже,
все горестней в моем родном краю.
Бывает, спросишь собственную душу:
— Ну, как ты, что? —
И слышишь:
— Устаю…—
Но не вини за горькое признанье
души своей и не пугайся, нет.
Она такое приняла страданье
за этот год, что хватит на сто лет.
И только вспомни, вспомни сорок первый:
неудержимо двигался фашист,
а разве — хоть на миг — ослабла вера
не на словах, а в глубине души?
Нет. Боль и стыд нежданных поражений
твоя душа сполна перенесла
и на путях печальных отступлений
невиданную твердость обрела.
…И вот — опять…
О, сводки с юга, утром!
Как будто бы клещами душу рвут.
Почти с молитвой смотришь в репродуктор:
— Скажи, что Грозного не отдадут!
— Скажи, скажи, что снова стала нашей
Кубань, Ростов и пламенный Донбасс.
— Скажи, что англичане от Ламанша
рванулись на Германию сейчас! —
…Но как полынью горем сводки дышат.
Встань и скажи себе, с трудом дыша:
— Ты, может быть, еще не то услышишь,
и все должна перенести душа.
Ты устаешь? Ты вся в рубцах и ранах?
Все так. Но вот сейчас, наедине,
не людям — мне клянись, что не устанешь,
пока твое Отечество в огне.
Ты русская— дыханьем, кровью, думой.
В тебе соединились не вчера
мужицкое терпенье Аввакума
и царская неистовость Петра…
…Такая, отграненная упорством,
твоя душа нужна твоей земле…
Единоборство? — Пусть единоборство!
Мужайся, стой, крепись и — одолей.
Я уеду, я уеду
по открытию воды!..
Не ищи меня по следу —
смоет беглые следы.
А за мною для начала
все мосты поразведут
и на пристанях-вокзалах
даже справок не дадут.
…Вспоминай мой легкий голос
голос песенки простой,
мой послушный мягкий волос
масти светло-золотой…
Но не спрашивай прохожих
о приметах — не поймут:
новой стану, непохожей,
не известной никому.
И когда вернусь иная,
возмужалой и простой.
поклонюсь — и не узнаешь,
кто здоровался с тобой.
Но внезапно затоскуешь,
спросишь, руку не отняв:
— Ты не знаешь ли такую,
разлюбившую меня?
— Да,— отвечу,— я встречала
эту женщину в пути.
Как она тогда скучала —
места не могла найти…
Не давала мне покою,
что-то путала, плела…
Чуждой власти над собою
эта женщина ждала.
Я давно рассталась с нею,
я жила совсем одна,
я судить ее не смею
и не знаю, где она.
…О да,— простые, бедные слова
мы точно в первый раз произносили,
мы говорили: солнце, свет, трава,
как произносят: жизнь, любовь и сила.
А помнишь ли, как с города ледник
сдирали мы, четырежды проклятый,
как бил в панель ногой один старик
и все кричал: «Асфальт, асфальт, ребята!..»
Так, милый берег видя с корабля,
кричали в старину: «Земля, земля!..»
СЕСТРЕ
Ночь, и смерть, и духота…
И к морю
ты бежишь с ребенком на руках.
Торопись, сестра моя по горю,
пристань долгожданная близка.
Там стоит корабль моей отчизны,
он тебя нетерпеливо ждет,
он пришел сюда во имя жизни,
он детей испанских увезет.
Рев сирен…
Проклятый, чернокрылый
самолет опять кружит, опять…
Дымной шалью запахнула, скрыла,
жадно сына обнимает мать.
О сестра, спеши скорее к молу!
Как мне памятна такая ж ночь.
До зари со смертью я боролась
и не унесла от смерти дочь…
Дорогая, не страшись разлуки.
Слышишь ли, из дома своего
я к тебе протягиваю руки,
чтоб принять ребенка твоего.
Как и ты, согреть его сумею,
никакому горю не отдам,
бережно в душе его взлелею
ненависть великую к врагам.
ВСТРЕЧА
Не стыдясь ни счастья, ни печали,
не скрывая радости своей —
так детей испанских мы встречали,
неродных, обиженных детей.
Вот они — смуглы, разноголосы,
на иной рожденные земле,
черноглазы и черноволосы,—
точно ласточки на корабле…
И звезда, звезда вела навстречу
к кораблям, над городом блестя,
и казалось всем, что в этот вечер
в каждом доме родилось дитя.
КОЛЫБЕЛЬНАЯ ИСПАНСКОМУ СЫНУ
Новый сын мой, отдыхай,—
за окошком тихий вечер.
К новой маме привыкай,
к незнакомой русской речи.
Если слышишь ты полет,
не пугайся звуков грозных:
это мирный самолет,
наш, хороший, краснозвездный.
Новый сын мой, привыкай
радоваться вместе с нами,
но смотри не забывай
о своей испанской маме.
Мама с сестрами в бою
в этот вечер наступает.
Мама родину твою
для тебя освобождает.
А когда к своей родне
ты вернешься, к победившей,
не забудь и обо мне,
горестно тебя любившей.
Перелетный птенчик мой,
ты своей советской маме
длинное пришли письмо
с полурусскими словами.
Вечер. Воет, веет ветер,
в городе темно.
Ты идешь — тебе не светит
ни одно окно.
Слева — вьюга, справа — вьюга,
вьюга—в высоте…
Не пройди же мимо друга
в этой темноте.
Если слышишь — кто-то шарит,
сбился вдруг с пути,—
не жалей, включи фонарик,
встань и посвети.
Если можешь, даже руку
протяни ему.
Помоги в дороге другу,
другу своему,
и скажи: «Спокойной ночи,
доброй ночи вам…»
Это правильные очень,
нужные слова.
Ведь еще в любой квартире
может лечь снаряд,
и бушует горе в мире
третий год подряд.
Ночь и ветер, веет вьюга,
смерть стоит кругом.
Не пройди же мимо друга,
не забудь о нем…
Точно детство вернулось и — в школу.
Завтрак, валенки, воробьи…
Это первый снег. Это первый холод
губы стягивает мои.
Ты — как вестник, как гость издалека,
из долин, где не помнят меня.
Чье там детство?
Чьи парты, снежки, уроки,
окна в елочках и огнях?
А застава? Баюканье ночью?
Петухи и луна на дворе?
Точно первый снег —
первый шаг у дочки,
удивительный, в октябре.
Точно кто-то окликнул знакомым
тайным прозвищем. Точно друг,
проходя, торопясь,
мимоходом припомнил
и в окно мое стукнул вдруг.
Точно кто-то взглянул с укоризной,
и безродный чистый родник
стукнул в сердце, возжаждал жизни,
ждет, чтоб песней к нему приник…
Что же, друг мой, перезимуем,
перетерпим, перегорим…
Покуда небо сумрачное меркнет,
мой дальний друг, прислушайся, поверь.
Клянусь тебе, клянусь, что мы бессмертны,
мы, смертью попирающие смерть.
Мы защищаем город наш любимый,
все испытанья поровну деля.
Клянусь тебе, что мы неистребимы,
за нами — наша русская земля.
Она могучая, она у нас большая.
Припомни-ка простор ее сплошной.
Клянусь тебе, мы подвиг совершаем
во имя всей земли своей родной.
Мы, ленинградцы, ныне держим знамя,
мы — Родины передовой отряд.
Весь шар земной сейчас следит за нами,
пароль и отзыв мира: «Ленинград».
Клянусь тебе, у нас не будет трусов.
Мы закричим бегущему вослед:
— Ты предал нас фашистам. Ты не русский.—
И не оставим труса на земле.
Клянусь тебе, мы страшно будем биться,
клянусь тебе — мы скоро победим,
и даже смерть отступит, устрашится
и рухнет наземь остовом своим.
Полковник ехал на гнедом коне,
на тонконогом, взмыленном, атласном.
Вся грудь бойца горела, как в огне,—
была в нашивках, золотых и красных.
На темной меди строгого лица
белел рубец, как след жестокой боли,
а впереди, держась за грудь отца,
сидела дочка — лет пяти, не боле.
Пестрей, чем вешний полевой светок,
с огромным бантом цвета голубого,
нарядная, как легкий мотылек,
и на отца похожа до смешного.
Мы слишком долго видели детей
седых, блуждающих среди углей,
не детски мудрых и не детски гневных.
А эта — и румяна и бела,
полна ребячьей прелести была,
как русских сказок милая царевна.
Мы так рукоплескали!
Мы цветы
бросали перед всадником отважным.
И девочка народу с высоты
кивала гордо, ласково и важно.
Ну да, конечно, думала она,
что ей — цветы, и музыка, и клики,
ей — не тому, кто, в шрамах, в орденах,
везет ее,
свершив поход великий.
И вот, глазами синими блестя,
одарено какой-то светлой властью,-
за всех гвардейцев приняло дитя
восторг людской, и слезы их, и счастье.
И я слыхала — мудрые слова
сказала женщина одна соседу:
— Народная наследница права,—
все — для нее. Ее зовут Победа.
Придешь, как приходят слепые:
на ощупь стукнешь, слегка.
Лицо потемнело от пыли,
впадины
на висках.
Сама я открою двери
и крикну, смиряя дрожь:
— Я верю тебе, я верю!
Я знала, что ты придешь!