На пол-пути моей земной дороги
Забрел я в лес и заблудился в нем.
Лес был глубок; звериные берлоги
Окрест меня зияли. В лесе том
То тигр мелькал, то пантер полосатый,
То змей у ног, шипя, вился кольцом.
Душа моя была печалью сжата;
Я трепетал. Но вот передо мной
Явился муж, в очах с любовью брата,
И мне сказал: «В вожатого судьбой
Я дал тебе! Без страха, без усилий,
Я в черный ад готов итти с тобой».
Слова его дышали слаще лилий
И вешних роз; но я ему в ответ:
«Скажи, кто ты?..» Он отвечал: «Виргилий»..
А я ему: «Так это ты, поэт,
Пленительный, живой и сладкогласный!
Ты, в коем я, от юношеских лет,
Нашел родник поэзии прекрасной!
Учитель мой — подумай — у меня
Довольно ль сил на этот путь опасный?»
Он мне: «Иди! Душевного огня
Не трать в пылу минутного сомненья».
И я дошел… Уже светило дня
Потухнуло. В тумане отдаленья
Тропа едва виднелась между скал…
Но, наконец, вот — адские владенья.
На воротах Егова начертал:
«Через меня проходят в ту долину,
Где вечный плач и скрежет. Кто упал
Единожды в греховную пучину, —
Тот не живи надеждой! Впереди
Он встретит зло, стенанья и кручину».
Почувствовал я страх в моей груди —
И говорю: «Мне страшно здесь, учитель».
А он в ответ: «Мужайся и иди…»
И мы вошли в подземную обитель.
Вокруг меня раздался вопль и стон,
И треск, и шум, и говор-оглушитель…
Я обомлел… «Куда я занесен? —
Подумал я. — Не сон ли это черный?»
Виргилий мне: «Нет, это, Дант, не сон!
Здесь черный ад. Сонм грешных непокорный,
Как облако, летит перед тобой,
В обители мучения просторной…»
А я ему: «За что, учитель мой,
Они в аду?» — «За то, что в жизни мало
Они пеклись о жизни неземной.
В них светлых чувств и мыслей доставало,
Чтоб проникать в надзвездные края;
Но воля в них, от лености, дремала…
В обители загробной бытия
От них и бог и демон отступился;
Они ничьи теперь, их жизнь теперь ничья…
Я замолчал — и далее пустился,
А между тем, бесчисленной толпой,
Сонм грешников вокруг меня носился,
За ним вослед летел тяжелый рой
Шмелей и ос — они вонзили жало
В лицо и грудь несчастных. Кровь рекой,
С слезами их смешавшись, упадала
На жаркий прах, а гадины земли
И кровь, и пот, и слезы их глотали…
Мы в сторону от грешных отошли
И с тайною сердечною тоскою
Пустились в путь — и к берегу пришли,
Склоненному над сонною рекою.
Тут встретил нас полуразбитый челн,
И в нем старик с сребристой бородою.
Сей старец был бесчувственный Харон,
Всех грешников на злую казнь везущий,
Вглядясь в меня, ко мне промолвил он:
«Зачем ты здесь, в несущем царстве — сущий?
В моей ладье тебе приюта нет:
С усопшими не должен быть живущий!»
Виргилий же на то ему в ответ:
«Мы с ним идем по тайной воле бога!
Свершай его божественный завет!»
Харон умолк. Мы сели в челн убогий
И поплыли. Еще с златых небес
Лились огонь и пурпур. Кормчий строгий
Причалил. Вот мы вышли в темный лес:
Ах, что за лес! Он весь сплелся корнями,
И черен был, как уголь, лист древес.
В нем цвет не цвел. Колючими шипами
Росла трава. Не воздух, — смрадный яд
Точил окрест и помавал ветвями…
Ребенок был убит, — две пули — и в висок!
Мы в комнату внесли малютки тело:
Весь череп раскроен, рука закостенела,
И в ней — бедняжка! — он держал волчок.
Раздели мы с унынием немым
Труп окровавленный, и бабушка-старуха
Седая наклонилася над ним
И прошептала медленно и глухо:
«Как побледнел он… Посветите мне…
О боже! волоса в крови склеились».
Ночь, будто гроб, темнела… В тишине
К нам выстрелы порою доносились:
Там убивали, как убили тут…
Ребенка простынею белой
Она окутала, и труп окоченелый
У печки стала греть. Напрасный труд!
Обвеян смерти роковым дыханьем,
Лежал малютка, холоден как лед,
Ручонки опустив, открывши рот,
Бесчувственный к ее лобзаньям…
«Вот посмотрите, люди добрые, — она
Заговорила вдруг, прервав рыданья, —
Они его убили… У окна
Он здесь играл… и в бедное созданье,
В ребенка малого — ему еще восьмой
Годочек был — они стреляют… Что же
Он сделал им, малютка бедный мой…
Как был он тих и кроток, о мой боже…
С охотою ходил он в школу… да,
И все учителя его хвалили,
Он письма для меня писал всегда, —
И вот, разбойники, они его убили!
Скажите мне: не всё ль равно
Для господина Бонапарта было
Убить меня? Я смерти жду давно…
Но он… дитя…»
Рыданьем задушило
Старухе грудь, и не могла она
Сказать ни слова долго… Мы стояли
Вокруг несчастной, полные печали,
И сердце надрывалось в нас… «Одна,
Одна останусь я теперь… Что будет
Со мною, старой? Пусть господь рассудит
Меня с убийцами! За что они в наш дом
Пустили выстрелы? Ведь не кричал малютка:
»Да здравствует республика!» Лицом
Она склонилась к телу… Было жутко
Старухи горьким жалобам внимать
Над трупом отрока окровавленным…
Несчастная! Могла ль она понять…
(Посвящено А.Д. Щелкову)
Я принужден, наконец, удалиться надолго в Афины:
Время и дальний предел исцелят мое сердце, быть может…
С Цинтией видясь что день, я что день накликаю мученья:
Верная пища любви есть присутствие той, кого любим…
Боги! Уж я ль не хотел, и уж я ль не старался вседневно
В сердце любовь потушить? Но она в нем упорно осталась.
Часто, на тысячи просьб, миллионы отказов я слышал.
Если ж случайно она, по неведомой прихоти сердца,
Ночью ко мне залетит, то садится лукаво поодаль,
С плеч не снимая одежд, облекающих стан ее гибкий…
Да! мне осталось одно: убежать под афинское небо;
Там, далеко от очей, и от сердца она будет дальше.
Спустимте в море корабль; поскорее, товарищи, в руки
Весла возьмите на взмах; привяжите ветрила на мачты!
Вот уж и ветер подул, унося нас по влажной пустыне:
Рим златоверхий, прости! До свиданья, друзья! Забывая
Все оскорбленья любви, и с тобой я заочно прощаюсь,
Цинтия, сердце мое! Новичок, я предался на волю
Адриатических волн. В первый раз мне теперь доведется
Шумно-бурливым богам океана молиться… Как только
Легкий корабль наш пройдет Ионийское море и вступит,
Чтоб отдохнуть от пути, на Лехейские тихие волны, —
Ноги мои, в свой черед, понесут меня дальше и дальше…
Там, до Пирея дойдя, я пущусь по дороге Тезейской,
Дружно с обеих сторон обнесенной стенами. В Афинах
Буду стараться себя переиначить сердцем и мыслью,
С жаром души молодой изучая науки Платона
Или твою, Эпикур! С возрастающей жаждой я стану
Глубже вникать в красоты языка, на котором когда-то
Громы метал Демосфен, а Менандр щекотал все пороки…
Там услажу я мой взгляд чудесами искусства: ваянье,
Живопись, музыка вдруг окружат меня чарами. После
Время и дальний предел понемногу и тихо затянут
Тайные язвы души; и умру я не слабою жертвой
Жалкого чувства любви, а по воле судьбы неизбежной:
Станет день смерти моей днем торжества моей жизни.
Реже у окон твоих молодежь собирается. Реже
Шумный их говор тебя пробуждает от сладкой дремоты.
Дверь покорилась замку; а бывало, она то и дело
Звонко на петлях визжит…
Нынче, как длинная ночь разольется широко по небу,
Реже и реже к тебе долетают признанья влюбленных,
Реже ты слышишь теперь: «Умираю от страсти безумной…»
Ты же — о Лидия! — спишь….
Скоро настанет пора: ты совсем отцветешь, и тогда-то,
В улице темной бродя и знобимая ветром холодным,
Вспомнишь невольно о тех, на которых ты прежде смотрела
О ленивым презреньем… Тогда
Сердце твое, как огонь, запылает мятежною страстью:
Будет оно день и ночь беспрестанным желаньем терзаться;
Кровь потечет у тебя, как по жилам степной кобылицы.
Ищущей в степи коня…
Тщетно ты взглянешь назад… Ведь румяная молодость любит
Мирты цветущие: лист, отлученный грозою от ветки,
Гордо кидает она, не заботясь о нем, в волны Эбра,
Спутника мертвой зимы…
Смотришь порой на нее, а мечтается,
— смотришь на небо:
Так у ней ясно чело,
и так очи на звезды похожи!
1
Когда прощались мы с тобой,
Вздыхая горячо,
Ко мне кудрявой головой
Ты пала на плечо…
В твоих глазах была печаль,
Молчанье на устах…
А мне неведомая даль
Внушала тайный страх…
2
Росы холодная струя
Упала с высоты —
И угадал заране я, —
Что мне изменишь ты…
Сбылось пророчество: молва
Разносит всюду весть,
Что ты Священные права
Утратила на честь…
3
И каждый раз, как слышу я
Об участи твоей,
На части рвется грудь моя
Сильнее и сильней…
Толпа не знает, может быть,
Про тайный наш союз —
И смело рвет святую нить
Сердечных наших уз…
4
Как быть!.. знать, есть всему пора…
Но плачу я о том,
Что сердцу льстившее вчера
Промчалось легким сном.
Ах, если где-нибудь опять
Увижусь я с тобой,
Скажи, как мне тебя встречать? —
Молчаньем и слезой…
Музыка — то же, что вздох, излетевший внезапно
из сердца…
Многое чувствуешь в нем, но понятного мало рассудку.
Любовью страстною горит во мне душа.
Прийди ко мне, Хромис: взгляни — я хороша:
И прелестью лица и легкостию стана,
Равняться я могу с воздушною Дианой.
Нередко селянин, вечернею порой,
Случайно где-нибудь увидевшись со мной,
Бывает поражен какою-то святыней —
И я ему кажусь не смертной, а богиней…
Он шепчет издали: «Неэра, подожди,
На взморье синее купаться не ходи,
Пловцы, увидевши твое чело и шею,
Сочтут, красавица, тебя за Галатею».
Сердце молодое
Верует всему:
Благородным — злое
Кажется ему.
Изучивши зрело
И людей и свет,
Я решаюсь смело
Дать тебе совет:
Дружбе угождая,
Не забудь себя,
Верь — не доверяя,
Люби — не любя…
Когда я последний цехин промотал
И мне изменила невеста —
Лукавый далмат мне с усмешкой сказал:
«Пойдем-ка в приморское место.
Там много красавиц в высоких стенах
И более денег, чем камней в горах.
Кафтан на солдате из бархата сшит;
Не жизнь там солдату — а чудо:
Поверь мне, товарищ, и весел и сыт
Вернешься ты в горы оттуда…
Долимая на тебе серебром заблестит,
Кинжал на цепи золотой зазвенит.
Как только мы в город с тобою войдем,
Нас встретят приветные глазки,
А если под окнами песню споем,
От всех нам посыплются ласки…
Пойдем же скорее, товарищ, пойдем!
Мы с деньгами в горы оттуда придем».
И вот за безумцем безумец побрел
Под кров отделенного неба:
Но воздух чужбины для сердца тяжел.
Но вчуже — нет вкусного хлеба;
В толпе незнакомцев я словно в степи —
И плачу и вою, как пес на цепи…
Тут не с кем размыкать печали своей
И некому в горе признаться;
Пришельцы из милой отчизны моей
Родимых привычек стыдятся;
И я, как былинка под небом чужим,
То холодом сдавлен, то зноем палим.
Ах, любо мне было средь отческих гор,
В кругу моих добрых собратий;
Там всюду встречал я приветливый взор
И дружеский жар рукожатий;
А здесь я как с ветки отпавший листок.
Заброшенный ветром в сердитый поток.
Вот вам Барбье, — его стихи
Облиты желчью непритворной,
Он современные грехи
Рисует краской самой черной;
Он не умеет так, как мы,
Льстецы слепые мнений века,
Хвалить развратные умы
И заблужденья человека.
Богобоязненный пророк,
Неподкупной ничем свидетель,
Он как палач разит порок,
Как гений ценит добродетель.
Вот вам Барбье! Его тоска,
Его железная суровость,
Неосторожность языка
Сначала, может быть, как новость,
Вам не понравятся. Но там.
Вникая в смысл его глубокой
По сердцу он придется вам:
Вы правду цените высоко…
Нагая истина в наш век
Умы болезненно тревожит.
И вдохновенный человек
Не многим тронуть сердце может…
Он не приветлив, но ему
Ты можешь вверить сердца тайны,
Он их не выдаст никому,
Не кинет на ветер случайно…
Он не приветлив, но когда
Заметит след тоски во взоре,
Он первый встретит вас тогда,
И первый он разделит горе.
Он не приветлив, но зато
Когда полюбит он однажды,
Он не разлюбит — ни за что,
А это сделает не каждый…
В путь, дети, в путь!.. Идемте!.. Днем, как ночью,
Во всякий час, за всякую подачку
Нам надобно любовью промышлять;
Нам надобно будить в прохожих похоть,
Чтоб им за грош сбывать уста и душу…
Молва идет, что некогда в стране
Прекрасной зверь чудовищный явился,
Рыкающий, как бык, железной грудью;
Он каждый год для ласк своих кровавых
Брал пятьдесят созданий — самых чистых
Девиц… Увы, число огромно, боже!
Но зверь другой, покрытый рыжей шерстью,
Наш Минотавр, наш бык туземный — Лондон,
В своей алчбе тлетворного разврата
И день и ночь по тротуарам рыщет;
Его любви позорной каждогодно
Не пятьдесят бывает надо жертв, —
Он тысячи, обжора, заедает
И лучших тел и лучших душ на свете…
«Увы, одни растут в пуху и щелке,
Их радостей источник — добродетель.
А я, на свет исторгнувшись из чрева
Плодливой матери, попала в руки
К оборванной и грязной нищете…
О, нищета — советчица дурная,
Безжалостная!.. сколько ты
Под кровлею убогого жилища
Обираешь жертв пороку!.. На меня
Ты кинулась не вдруг, а дождалась
Моей весны… Когда ж румянец свежий
Зардел в щеках и кудри золотые
Рассыпались по девственным плечам,
Ты тотчас же мой угол указала
Тому, чей глаз, косой и кровожадный,
Искал себе добычи сладострастья…»
«А я была богата… У богатых
Есть также бог, который беспощадно
Своей ногой серебряной их давит:
Приличие — оно холодным глазом
Нашло меня своей достойной жертвой
И кинуло в объятья человека
Бездушного. А я уже любила…
О той любви узнали, только поздно…
От этого я пала глубоко,
Безвыходно. Нет слез таких, нет силы,
Которая б извлечь меня могла
Из пропасти». Ступивши в грязь порока,
Нога скользит и выбиться не может.
Да, горе нам, несчастным магдалинам!
Но городам, от века христианским,
Не много есть таких людей отважных,
Которые бы нам не побоялись
Подать руки, чтоб слезы с глаз стереть…» —
«Я, сестры, я не грязным сластолюбьем
Доведена до участи моей.
Иное зло, с лицом бесстыдным самки,
Исчадие гордыни и тщеславья,
Чудовище, которое у нас,
Различные личины принимая,
Влечет, что день, семейство за семейством
От родины, бог весть в какие страны,
Суля им блеск, взамен того, что есть,
А иногда взамен и самой чести.
Отец мой пал, погнавшись за корыстью;
Он увидал в один прекрасный день,
Как всё его богатство, словно пена,
Морской волной разметано. С нуждой
Я не была знакома. Труд тяжелый,
Дающий хлеб, облитый нашим потом,
Казался мне невыносимо-страшен…
И я, сходя с ступени на ступень,
Изнеженная жертва! — пала в пропасть
Бездонную… Стенайте, плачьте, сестры!
Но как бы стон и плач ваш ни был горек.
Как ни была б печаль едка, — увы! —
Моя печаль, мой плач живее ваших
У вас они текут не из святого
Источника любви, как у меня.
О, для чего любовь я испытала?
Зачем злодей, которому всецело
Я отдала неопытное сердце,
Увлек меня из-под отцовской кровли
И, не сдержав обещанного слова,
Пустил меня по свету мыкать горе?
Агари был в пустыню послан ангел
Спасти ее ребенка. Я ж одна
Без ангела-хранителя невольно,
Закрыв глаза, пошла на преступленье,
Чтоб как-нибудь спасти свое дитя…»
А между тем нам говорят: «Ступайте,
Распутницы!..» И жены, наши сестры,
На улице встречаясь с нами, с криком
Бегут от нас. Мы им тревожим мысли,
Внушаем страх! Но, в свой черед, и мы
Всей силою души их ненавидим.
Ах! нам порой так горько, что при всех
Хотелось бы вцепиться им в лицо
И разорвать в клочки на лицах кожу…
Ведь знаем мы, что их священный ужас —
Ничто, как страх — упасть во мненьи света
И потерять в нем прежнее значенье;
Страх этот мать семейства дочерям
Передает едва ль не с первой юбкой.
Но для чего в проклятиях и стонах
Искать себе отмщенья? Эти камни
Посыпятся на нас же. У мужчин
На привязи, в презрении у женщин,
Что ни скажи — мы будем всё неправы
И участи своей не переменим.
Нет, лучше нам безропотно на свете
Роль тяжкую исчерпать до конца;
По вечерам, в блистающих театрах,
Сгонять тоску с усталого лица;
Пить джин, вино, чтоб их хмельною влагой
Жизнь возбуждать в своем измятом теле
И забывать о страшном ремесле,
Которое страшнее мук кромешных…
Но если жизнь для нас, несчастных, — тень,
Земля — тюрьма; так смерть зато нам легче:
В трущобах нас она не мучит долго,
А захватив рукой кой-как, без шума,
Бросает всех в одну и ту же яму.
О смерть! твой вид и впалые глаза,
Как ни были б ужасны людям, мы
Твоей руки костлявой не боимся:
Объятия твои нам будут сладки,
Затем, что в миг, когда в нас жизнь потухнет,
Как коршуны, далеко разлетятся
Все горести, точившие нам сердце,
И тысячи других бичей, чьи когти
В клочки гнилья с нас обрывали тело.
В путь, сестры, в путь! Идемте… днем, как ночью
За медный грош любовью промышлять…
Таков наш долг: мы призваны судьбою
Оградой быть семейств и честных женщин!..
Когда моя радость начнет говорить.
Воркуя нежнее голубки,
Я, жадный, боюся словцо проронить,
Слетевшее с розовой губки,
И очи не смея поднять на нее,
Всё слушал бы, слушал да слушал ее.
Когда же, уставши, умолкнет она
И вспыхнет на щечках румянец,
Живей на челе молодом белизна
И ярче в очах ее глянец.
Тогда я отважно гляжу на нее
И всё целовал, целовал бы ее.
Что в жизни, если мы не любим никого,
Когда и нас взамен никто любить не может,
Когда в прошедшем мы не видим ничего
И в будущем ничто нам сердца не тревожит?
Тоска, одна тоска! а между тем из нас,
Из жертв, влекущих цепь дней тягостных и вялых,
Никто с отвагою на смерть не кинет глаз,
Никто не сложит жизнь с рамен своих усталых.
Не так ли иногда вечернею порой,
Занявшись чтением пустой и глупой сказки,
Зеваем мы сто раз над каждою строкой
И все-таки идем, упорствуя, к развязке…