Вероника Тушнова

Я пенять на судьбу не вправе,
годы милостивы ко мне…
Если молодость есть вторая —
лучше первой она вдвойне.
Откровеннее и мудрее,
проницательней и щедрей.
Я горжусь и любуюсь ею —
этой молодостью моей.
Та подарком была, не боле,
та у всех молодых была.
Эту я по собственной воле,
силой собственной добыла.
Я в ее неизменность верю
оттого, что моя она,
оттого, что душой своею
оплатила ее сполна!

Хмурую землю
стужа сковала,
небо по солнцу
затосковало.
Утром темно,
и в полдень темно,
а мне всё равно,
мне всё равно!
А у меня есть любимый, любимый,
с повадкой орлиной,
с душой голубиной,
с усмешкою дерзкой,
с улыбкою детской,
на всём белом свете
один-единый.
Он мне и воздух,
он мне и небо,
всё без него бездыханно
и немо…
А он ничего про это не знает,
своими делами и мыслями занят,
пройдёт и не взглянет,
и не оглянется,
и мне улыбнуться
не догадается.
Лежат между нами
на веки вечные
не дальние дали —
года быстротечные,
стоит между нами
не море большое —
горькое горе,
сердце чужое.
Вовеки нам встретиться
не суждено…
А мне всё равно,
мне всё равно,
а у меня есть любимый, любимый!

Я помню, где-то,
далеко вначале,
наплававшись до дрожи поутру,
на деревенском стареньком причале
сушила я косенки на ветру.

Сливались берега за поворотом,
как два голубо-сизые крыла,
и мне всегда узнать хотелось:
что там?
А там, за ними,
жизнь моя была.

И мерялась, как водится, годами,
и утекали годы, как вода…

Я знаю, что
за синими горами,
и не хочу заглядывать туда.

Дурманящей, росистой чащею
черемуха —
дыши, гляди,
ласкай, ломай…
И боль щемящая,—
как мало весен впереди!
А стоит ли уж так печалиться,
прощаясь с миром дорогим?
Ничто на свете не кончается,
лишь поручается другим.
Другим любовь моя завещана,
в других печаль моя горька…
Сто тысяч раз
другая женщина
все пронесет через века.
Ничто не пропадет, не минется.

Все праздничнее, все милей
цветет черемуха —
любимица
покойной матери моей.

Я поднимаюсь по колючим склонам,
я мну в ладонях пыльный полынок,
пылает бухта синим и зеленым,
кузнечики взлетают из-под ног.

В скользящих бликах света голубого,
на обожженном темени горы,
лепечут листья в рощице дубовой,
жужжат шмели и плачут комары.

Лежу. Гляжу.
Над головою дна нет!
Плывут на север тучи не спеша…
И все мне душу трогает и ранит,
так беззащитна сделалась душа.

Она ликует и пощады просит,
и нет ее смятению конца.
Так, вероятно, света не выносят
глаза у исцеленного слепца.

Всё в первый раз — долины, горы, море,
сухой дубняк, звенящий на ветру…
Вторая жизнь! На радость или горе?
Не все равно ли?
Не боюсь. Беру!

Я в снегу подтаявшем,
около ствола,
гладенькую, мокрую
шишку подняла.
А теперь в кармане
я ее ношу,
выну, полюбуюсь,
лесом подышу.
Выну и порадуюсь,
что тогда, в лесу,
может быть, последнюю,
может, предпоследнюю,
а может быть, просто
встретила весну.
Там в снегу лосиные
глубокие следы,
как ведерки синие,
полные воды,
свежие проталины,
муравьи у пня,-
маленькие тайны
мартовского дня.

Тропа, петляя и пыля,
сбегает в темный буерак.
Там душно пахнет конопля,
там комарьем набитый мрак.
И, словно мраком порожден,
откуда-то изглубока
стекляшек слабый перезвон,
несвязный щебет родника.
Глухая, тихая пора,
Вселяющая древний страх.
Перепела, перепела
одни кричат еще в полях.
Сквозь ветки светится мертво
налитый звездами бочаг.
Сознайся, ты ведь ничего
не знаешь о таких вещах?
А это я — любовь твоя,
по пояс вымокла в росе,
синеют шарики репья
в коротенькой моей косе,
в намокшем платьишке своем
иду, гадая о судьбе.
Иду и думаю о нем,
и это значит — о тебе.
Ты синеглаз, светловолос,
ты статен и бронзовокож,
и мне смешно теперь до слез,
как на себя ты не похож.
Сплошь заметен метелью звезд
полей торжественный покой.
А где-то там, за сотни верст,
не спит ребенок городской.
Трамваев гром в ночи слышней,
фонарь качается в окне,
и мальчик думает о ней,
и это значит — обо мне.
А впереди петлистый путь,
десятилетий долгих мгла.
…Ну, расскажи когда-нибудь,
какая я тогда была?

Вся ночь без сна…
А после, в роще,
березовая тишина,
и всё приемлемее, проще,
и жизнь как будто решена.
Боль приглушенней, горе выше,
внимательней душа моя…
Я в первый раз воочью вижу:
не солнце движется —
земля.
Налево клонятся березы,
налево падают кусты,
и сердце холодеет грозно
на кромке синей пустоты.
Всё так ничтожно — ссоры, споры,
все беды и обиды все.
Еще пустынно, знобко, сонно,
трава купается в росе.
Шмелиной музыке внимаю,
вникаю в птичью кутерьму…
Я прозреваю, понимаю,
еще чуть-чуть —
и все пойму.

Ты все еще тревожишься — что будет?
А ничего. Все будет так, как есть.
Поговорят, осудят, позабудут,—
у каждого свои заботы есть.
Не будет ничего…
А что нам нужно?
Уж нам ли не отпущено богатств:
то мрак, то свет, то зелено, то вьюжно,
вот в лес весной отправимся, бог даст…
Нет, не уляжется,
не перебродит!
Не то, что лечат с помощью разлук,
не та болезнь, которая проходит,
не в наши годы…
Так-то, милый друг!
И только ночью боль порой разбудит,
как в сердце — нож…
Подушку закушу
и плачу, плачу,
ничего не будет!
А я живу, хожу, смеюсь, дышу…

Ночами такая стоит тишина,
стеклянная, хрупкая, ломкая.
Очерчена радужным кругом луна,
и поле дымится поземкою.

Ночами такое молчанье кругом,
что слово доносится всякое,
и скрипы калиток, и как за бугром
у проруби ведрами звякают.

Послушать, и кажется: где-то звучит
железная разноголосица.
А это все сердце стучит и стучит —
незрячее сердце колотится.

Тропинка ныряет в пыли голубой,
в глухом полыхании месяца.
Пойти по тропинке — и можно с тобой,
наверное, где-нибудь встретиться.

У мокрых камней выгибает волна
литую покатую спину.
Над черным хребтом Карадага
луна
истаяла наполовину.
Срываются звезды
с десятков орбит,
их росчерк мгновенен и светел.
Тревогу,
тревогу,
тревогу трубит
в ущельях полуночный ветер.
Пока фосфорящийся след не потух,
желанье
шепчу я поспешно.
Одно неизменное.
Места для двух
не стало в душе моей грешной.
К осеннему небу
прикован мой взгляд,
авось я судьбу переспорю!
…А звезды летят,
и летят,
и летят,
и падают в Черное море.

Степь, растрескавшаяся от жара,
не успевшая расцвести…
Снова станция Баладжары,
перепутанные пути.
Бродят степью седые козы,
в небе медленных туч гурты…
Запыхавшиеся паровозы
под струю подставляют рты.
Между шпалами лужи нефти
с отраженьями облаков…
Нам опять разминуться негде
с горьким ветром солончаков.
Лязг железа, одышка пара,
гор лысеющие горбы…
Снова станция Баладжары
на дороге моей судьбы.
Жизнь чужая, чужие лица…
Я на станции не сойду.
Улыбается проводница:
— Поглядите, мой дом в саду!-
В двух шагах низкорослый домик,
в стеклах красный, как медь, закат,
пропыленный насквозь тутовник…
(А она говорила — сад.)
Но унылое это место,
где ни кустика нет вокруг,
я глазами чужого детства
в этот миг увидала вдруг,
взглядом девушки полюбившей,
сердцем женщины пожилой…
И тутовник над плоской крышей
ожил, как от воды живой.

У всех бывают слабости минуты,
такого разочарованья час,
когда душа в нас леденеет будто
и память счастья
покидает нас.
Напрасно разум громко и толково
твердит нам список радостей земных:
мы помним их, мы верить в них готовы —
и все-таки не можем верить в них.
Обычно все проходит без леченья,
помучит боль и станет убывать,
а убивает
в виде исключенья,
о чем не стоит все же
забывать.

Ты ножик вынул не спеша,
гордясь своим искусством,
и с маху сталь в кору вошла
с тугим и сочным хрустом.
Береза белая была
как тоненькое пламя.
Я сок березовый пила,
к стволу припав губами.
Еще несладкий ранний сок
из треугольной раны тек
капельками светлыми,
частыми, несметными…
По каплям жизнь ее текла,
лесная кровь сочилась…
Но чем помочь я ей могла
в беде, что приключилась?
Лишь помня о судьбе своей,
своей полна печали,
я чувствовала вместе с ней
мертвящий холод стали.

Терпеливой буду, стойкой,
молодой, назло судьбе!
Буду жить на свете столько,
сколько надобно тебе.

Что тебе всего дороже,
то и стану я дарить.
Только ты меня ведь тоже
должен отблагодарить —

молодым счастливым взглядом
в тихом поле, при луне,
тем, что ты со мною рядом —
как с собой наедине.

Правдой сердца, словом песни,
мне родной и дорогой,
даже если, даже если
ты отдашь ее другой.

← Предыдущая Следующая → 1 2 3 4 ... 12
Показаны 1-15 из 169