Он гений говорят, — и как опровергать
Его ума универсальность?
Бог произвел его, чтоб миру показать
Души презренной гениальность.
Изменник царственный! он право первенства
У всех изменников оспорил
Он все нечистое возвел до торжества
И все святое опозорил.
Диплом на варварство, на низости патент
Стяжал он — подлости диктатор,
Клятвопреступник, тать, бесчестный президент
И вероломный император!
Он говорит: ‘Клянусь! ‘, а сам уж мысль таит
Смять клятву, изорвать присягу,
‘Империя — не брань, но мир’, — он говорит,
А сам выдергивает шпагу.
Достигнув вышины чрез низкие дела,
В Италию просунул лапу.
Пощупал — тут ли Рим и дядина орла
Когтями он пригладил папу;
Опутав Англию своим союзом с ней,
Ей поднял парус дерзновенной,
И немощь жалкую лоскутницы морей
Он обнажил перед вселенной;
Свою союзницу на гибель соблазнил
Сойти с родной ее стихии;
Защитник Турции, ее он раздавил
Защиту противу России, —
И тонет в оргиях, и гордо смотрит он
На свой Париж подобострастной,
И, перед ним склонясь, продажный Альбион
С своей монархией безгласной
Ему сметают пыль с темнично-белых ног
И веллингтоновской подвязкой
Венчает нашего предателя чулок,
Быль Ватерло почислив сказкой.
Убейте прошлое! пусть дней новейших суд
Во прах историю низложит!
Бытописатели вновь примутся за труд
И прах разроют… но, быть может,
До дней сих доведя рассказ правдивый свой
И видя, как упрек здесь горек
Для человечества, дрожащею рукой
Изломит грифель свой историк
И разобьет скрижаль! … Но летопись греха
И гнусных козней вероломства
На огненном крыле могучего стиха,
Дойдет, домчится до потомства
И передаст ему, как страсбургский буян,
Нахал, питомец беззаконий,
С прикормленным орлом, бесстыдный шарлатан,
Мятежник, схваченный в Булоньи,
И из тюрьмы беглец — законами играл
И всем святым для человека
И, стиснув Францию, с насмешкой попирал
Высь девятнадцатого века… … … … .
Гюго! твой меткий ямб в порыве гневных сил
Ему бессмертье обеспечил,
Ты хищника стихом железным заклеймил
И стыд его увековечил,
И жаль мне одного, что этот срам вверял
Ты гармоническому звуку
И что, его клеймя, невольно замарал
Ты поэтическую руку.
А ты пока сияй, верховный образец
Измен, разбоев и предательств!
Ты видишь, для тебя язык богов певец
Готов унизить до ругательств,
Но время разорвет твою с фортуной связь,
Гигант нечестия в короне!
Хлам человечества! Увенчанная грязь!
Монарх с пощечиной на троне.
Мне виделся сон — упоительный сон.
Мне снилось: из пыли враждебной
Чрез море и сушу я был унесен
И замок предстал мне волшебный.
Красиво смотрел он с своей высоты
На прелесть природы окрестной;
Лаская, его обнимали цветы
При блеске лазури небесной.
В фонтанах, в каскадах, под солнца лучом
Вода говорливо резвилась,
То била из грота студеным ключом,
То озером светлым ложилась, —
И птичка, взлетая, веселую трель
В пространстве небес выводила,
А в водном потоке играла форель
И стерлядь степенно ходила.
Роскошные виды со всех там сторон
Являлись несытому зренью,
Приветно кивали и ясень и клен
Ветвями с отрадною тенью.
Разумный владелец всё сам насадил,
Сам доброй рукою посеял,
И каждый иссохший сучок отделил,
И свежую ветку взлелеял, —
И с нежной заботой ходил он окрест,
Призыву хозяйства послушно,
И чудные виды пленительных мест
Указывал гостю радушно.
Всё было прекрасно! Но лучше всего,
Что там озаряла денница,
И лучше всех видов и замка того
Была того замка царица.
Живой, христианской, святой теплоты
Являлось в очах ее много,
И кроткого лика сияли черты
Глубокою верою в бога,
И ясно ее выражало чело
Дел добрых прекрасную повесть,
И сердцу при ней становилось тепло,
Целилась молитвою совесть.
Исчезнул мелькнувший мне сладостный сон,
Но сердце его сохранило, —
И думаю: ‘Более! как ясен был он!
Да, полно, во сне ль это было?’
Мне памятно: как был ребенком я —
Любил я сказки; вечерком поране
И прыг в постель, совсем не для спанья,
А рассказать чтобы успела няня
Мне сказку. Та, бывало, и начнет
Мне про Иван-царевича. ‘Ну вот, —
Старушка говорит, — путем-дорогой
И едет наш Иван-царевич; конь
Золотогривый и сереброногой —
Дым из ушей, а из ноздрей огонь —
Стремглав летит. Да вдруг и раздвоилась
Дорожка-то: одна тропа пустилась
Направо, вдаль, через гористый край;
Другая же тропинка своротилась
Налево — в лес дремучий, — выбирай!
А тут и столб поставлен, и написан
На нем наказ проезжему: пустись он
Налево — лошадь сгинет, жив ездок
Останется; направо — уцелеет
Лихой золотогрив, сереброног,
А ездоку смерть лютая приспеет.
Иван-царевич крепко приуныл:
Смерть жаль ему коня-то; уж такого
Ведь не добыть, он думает, другого,
А всё ж себя жаль пуще, своротил
Налево’, — и так далее; тут бреду
Конец не близко, много тут вранья,
Но иногда мне кажется, что я
Вдоль жизни, как Иван-царевич, еду —
И, вдумавшись, в той сказке нахожу
Изрядный толк. Вот я вам расскажу,
Друзья мои, не сказку и не повесть,
А с притчей быль. Извольте: я — ездок,
А конь золотогрив, сереброног —
То правда божья, истина да совесть.
И там и здесь пути раздвоены —
Налево и направо. Вот и станешь, —
Которой же держаться стороны?
На ту посмотришь да на эту взглянешь.
Путь честный — вправо: вправо и свернешь,
Коль правоту нелицемерно любишь,
Да тут-беда! Тут сам себя погубишь
И лишь коня бесценного спасешь.
Так мне гласит и надпись у распутья.
Живи ж, мой конь! Готов уж повернуть я
Направо — в гору, в гору — до небес. ..
Да думаешь: что ж за дурак я? Эво!
Себя губить! — Нет! — Повернул налево,
Да и давай валять в дремучий лес!
Когда взошла заря и страшный день багровый,
Народный день настал,
Когда гудел набат и крупный дождь свинцовый
По улицам хлестал,
Когда Париж взревел, когда народ воспрянул,
И малый стал велик,
Когда в ответ на гул старинных пушек грянул
Свободы звучный клик, —
Конечно, не было там видно ловко сшитых
Мундиров наших дней, —
Там действовал напор лохмотьями прикрытых,
Запачканных людей,
Чернь грязною рукой там ружья заряжала,
И закопченным ртом,
В пороховом дыму, там сволочь восклицала
. . . . . . . . . Умрем!
А эти баловни в натянутых перчатках,
С батистовым бельем,
Женоподобные, в корсетах на подкладках,
Там были ль под ружьем?
Нет! их там не было, когда, все низвергая
И сквозь картечь стремлясь,
Та чернь великая и сволочь та святая
К бессмертию неслась.
А те господчики, боясь громов и блеску
И слыша грозный рев,
Дрожали где-нибудь вдали, за занавеской
На корточки присев.
Их не было в виду, их не было в помине
Средь общей свалки там,
Затем, что, видите ль, свобода не графиня
И не из модных дам,
Которые, нося на истощенном лике
Румян карминных слой,
Готовы в обморок упасть при первом крике,
Под первою пальбой;
Свобода — женщина с упругой, мощной грудью,
С загаром на щеке,
С зажженным фитилем, приложенным к орудью,
В дымящейся руке;
Свобода — женщина с широким, твердым шагом,
Со взором огневым,
Под гордо веющим по ветру красным флагом,
Под дымом боевым;
И голос у нее — не женственный сопрано:
Ни жерл чугунных ряд,
Ни медь колоколов, ни шкура барабана
Его не заглушат.
Свобода — женщина; но в сладострастии щедром
Избранникам верна,
Могучих лишь одних к своим приемлет недрам
Могучая жена.
Ей нравится плебей, окрепнувший в проклятьях,
А не гнилая знать,
И в свежей кровию дымящихся объятьях
Ей любо трепетать.
Когда — то ярая, как бешеная дева,
Явилась вдруг она,
Готовая дать плод от девственного чрева,
Грядущая жена!
И гордо вдаль она, при криках исступленья,
Свой простирала ход
И целые пять лет горячкой вожделенья
Сжигала весь народ;
А после кинулась вдруг к палкам, к барабану
И маркитанткой в стан
К двадцатилетнему явилась капитану:
‘Здорово, капитан! ‘
Да, это все она! она с отрадной речью,
Являлась к нам в стенах,
Избитых ядрами, испятнанных картечью,
С улыбкой на устах;
Она — огон в зрачках, в ланитах жизни краска,
Дыханье горячо,
Ломотья, нагота, трехцветная повязка
Чрез голое плечо,
Она — в трехдневный срок французов жребий вынут!
Она — венец долой!
Измята армия, трон скомкан, опрокинут
Кремнем из мостовой!
И что же? о позор! Париж столь благородный
В кипеньи гневных сил,
Париж, где некогда великий вихрь народный
Власть львиную сломил,
Париж, который весь гробницами уставлен
Величий всех времен,
Париж, где камень стен пальбою продырявлен,
Как рубище знамен,
Париж, отъявленный сын хартий, прокламаций,
От головы до ног
Обвитый лаврами, апостол в деле наций,
Народов полубог,
Париж, что некогда как светлый купол храма
Всемирного блистал,
Стал ныне скопищем нечистоты и срама,
Помойной ямой стал,
Вертепом подлых душ, мест ищущих в лакей,
Паркетных шаркунов,
Просящих нищенски для рабской их ливреи
Мишурных галунов,
Бродяг, которые рвут Францию на части
И сквозь щелки, толчки,
Визжа, зубами рвут издохшей тронной власти
Кровавые клочки.
Так вепрь израненный, сраженный смертным боем,
Чуть дышит в злой тоске,
Покрытый язвами, палимый солнца зноем,
Простертый на песке;
Кровавые глаза померкли; обессилен —
Свирепый зверь поник,
Раскрытый зев его шипучей пеной взмылен,
И высунут язык.
Вдруг рог охотничий пустынного простора
Всю площадь огласил,
И спущенных собак неистовая свора
Со всех рванулась сил,
Завыли жадные, последний пес дворовый
Оскалил острый зуб
И с лаем кинулся на пир ему готовый,
На неподвижный труп.
Борзые, гончие, легавые, бульдоги —
Пойдем! — и все пошли;
Нет вепря — короля! Возвеселитесь, боги!
Собаки — короли!
Пойдем! Свободны мы — нас не удержат сетью,
Веревкой не скрутят,
Суровый сторож нас не приударит плетью,
Не крикнет: ‘Пес! Назад! ‘
За те щелчки, толчки хоть мертвому отплатим:
Коль не в кровавый сок
Запустим морду мы, так падали ухватим
Хоть нищенский кусок!
Пойдем! И начали из всей собачьей злости
Трудиться, что есть сил:
Тот пес щетины клок, другой обглодок кости
Клыками захватил
И рад бежать домой, вертя хвостом мохнатым,
Чадолюбивый пес,
Ревнивой суке в дар и в корм своим щенятам
Хоть что-нибудь принес,
И бросив из своей окровавленной пасти
Добычу, говорит:
‘Вот, ешьте: эта кость — урывок царской власти,
Пируйте — вепрь убит! ‘
Пускай говорят, что в бывалые дни
Не те были люди, и будто б они
Семейно в любви жили братской,
И будто был счастлив пастух — человек! —
Да чем же наш век не пастушеский век,
И чем же наш быт не аркадской?
И там злые волки в глазах пастухов
Таскали овечек; у наших волков
Такие же точно замашки.
Всё та ж добродетель у нас и грешки,
И те же пастушки, и те ж пастушки,
И те же барашки, барашки.
Взгляните: вот Хлоя — Тирсиса жена!
Как цвет под росой — в бриллиантах она
И резвится — сущий ребёнок;
И как её любит супруг — пастушок!
И всяк при своём: у него есть рожок,
У ней есть любимый козлёнок,
Но век наш во многом ушёл далеко:
Встарь шло от коровок да коз молоко,
Всё белое только, простое;
Теперь, чтоб другого добыть молочка,
Дориса доит золотого бычка
И пьёт молоко золотое.
Женатый Меналк — обожатель Филлид —
Порой с театральной Филлидой шалит.
Дамет любит зелень и волю —
И, нежно губами до жениных губ
Коснувшись, Дамет едет в Английский клуб
Пройтись по зелёному полю;
Тасуясь над зеленью этих полей,
Немало по ним ходит дам, королей;
А тут, с золотыми мечтами,
Как Дафнисы наши мелки заострят —
Зелёное поле, глядишь, упестрят,
Распишут цветами, цветами.
На летних гуляньях блаженство мы пьём.
Там Штрауса смычок засвистал соловьём;
Там наши Аминты — о боже! —
В пастушеских шляпках на радость очам,
Барашками кудри бегут по плечам; —
У Излера пастбище тоже.
Бывало — какой-нибудь нежный Миртил
Фаншеттину ленточку свято хранил,
Кропил умиленья слезами,
И к сердцу её прижимал и к устам,
И шёл с ней к таинственным, тихим местам —
К беседке с луной и звездами.
Мы ленточку тоже в петличку ввернуть
Готовы. А звёзды? На грудь к нам! На грудь!
Мы многое любим сердечно, —
И более ленточек, более звезд
Мы чтим теплоту и приятность тех мест,
Где можно разлечься беспечно.
Мы любим петь песни и вечно мечтать,
И много писать, и немного читать
(Последнее — новый обычай).
Немного деревьев у нас на корнях,
Но сколько дремучих лесов в головах,
Где бездна разводится дичи!
Вотще бы хотел современный поэт
Сатирой взгреметь на испорченный свет:
Хоть злость в нём порою и бродит —
Всё Геснером новый глядит Ювенал,
И где он сатиру писать замышлял, —
Идиллия, смотришь, выходит.
Когда, в пылу воображенья,
Мечтой взволнованный поэт,
Дрожа в припадке вдохновенья,
Творит красавицы портрет,
Ему до облачного свода
Открыт орлиный произвол;
Его палитра — вся природа
Кисть — гармонический глагол;
Душа кипит, созданье зреет,
И, силой дивной зажжено,
Под краской чувства пламенеет
Широкой думы полотно.
При громе рифмы искромётной
Приимец выспренних даров
Порою с прелести заветной
Срывает трепетный покров,
Дианы перси обнажая
Иль стан богини красоты,
И эти смелые черты
Блистают, небо отражая;
И чернь во храме естества
На этот свет, на эти тени
Глядит и тело божества
Марает грязью помышлений…
Пускай!.. Так солнца светлый шар
В часы торжественного взлёта
Нечистый извлекает пар
Из зыби смрадного болота,
Но тоже солнце, облаков
Раздвинув полог, в миг восстанья
Подъемлет пар благоуханья
Из чаши девственных цветов.
Руины!.. А твоя то бывшая ограда,
Неблагодарный Крым! Вот — замок! Жалкий вид!
Гигантским черепом он на горе стоит;
Гнездится в нем иль гад, иль смертный хуже гада.
Вот — башня! Где гербы? И самый след их скрыт.
Вот — надпись… имя… чье? Быть может, исполина!
То имя, может быть, — героя: он забыт;
Как мушку, имя то обводит паутина.
Здесь грек вел по стенам афинский свой резец;
Там — влах монголу цепь готовил; тут пришлец
Из Мекки нараспев тянул слова намаза.
Теперь лишь черные здесь крылья хищных птиц,
Простертых, как в местах, где губит край зараза,
Хоругвий траура над сению гробниц.
Обломки… Прах… Все сумрачно и дико!
В кусках столбы — изгнанники высот;
В расселины пробилась повилика
И грустная по мрамору ползет.
Там — чуть висят полунагие своды;
Здесь — дряхлая стоит еще стена,
Она в рубцах; ее иссекли годы
И вывели узором письмена;
Прочли ль вы их? — Здесь летопись природы
На зодчестве людей продолжена.
Здесь время быть художником желало
И медленно, огнем и влагой бурь
Согнав долой и пурпур и лазурь,
Таинственные краски набросало,
И, наступив широкою пятой
На мрачные, безмолвные руины,
Любуется могильной красотой
Без кисти им написанной картины.
Тут башня опочила, преклонясь,
Встававшая на небо великаном,
Теперь своим полуистлевшим станом
На груды прежде павших оперлась
И старчески лежит, облокотясь.
Дщерь времени! Тебя изъело тленье,
Исчезло все — и крепость и краса,
Устала ты лететь на небеса
И, бренная, легла в изнеможенье.
Вот ночь. Луна глядит как лик земли,
В сребре ее чрезоблачного взгляда,
Сквозь пар ночной, на вышине, вдали
Является нестройная громада —
Без очерков, как призрак без лица,
И грудами колонн разбитых звенья
Виднеются — под желтой пылью тленья
Разбросаны, как кости мертвеца,
Лишенные святого погребенья.
Немая тишь… Один неровный шум
Своих шагов полночный путник слышит,
И возмущен в нем рой неясных дум —
И все окрест глубокой тайной дышит.
Праздник большой! Изукрашены здания,
Ночь лучезарнее дня.
Плошки и шкалики — бездна сияния!
Целое море огня!
Но для чего мне все эти фонарики?
Я уступил бы другим
Эти блестящие звездочки, шарики, —
Всё предоставил бы им.
Нужны мне две лишь лампады прекрасные
С чистым елеем любви,
Нужны мне звездочки мирные, ясные —
Синие очи твои.
В тот век, как живали еще Торквемады,
Над жертвами рока свершались обряды
Глубоких, ужасных, убийственных мук:
Ломание ног и дробление рук.
Там истина, корчась средь воплей и жалоб,
Винилась, — и страшный кончался обряд
Тогда, как, глаза свои выкатив на лоб,
Невинный страдалец кричал: ‘Виноват!’
Есть пытка другая, того ж совершенства
Она достигает, — то пытка блаженства.
Счастливцу творится пристрастный допрос
Под всем обаянием лилий и роз.
Тут узнику в сердце, без всякой пощады,
Вонзаются сладкие женские взгляды,
Он дивные, райские видит места, —
И алые, полные неги уста,
Как бисер, как жемчуг, слова ему мечут
И с жарким дыханьем щебечут, лепечут.
‘Покайся! признайся!’ — напевы звенят,
И нервные звуки всё вкрадчивей, ниже…
Он тает, а пламя всё ближе, всё ближе…
Нет сил… Исторгается вздох: ‘Виноват!’
Поэзия! Нет, — ты не чадо мира;
Наш дольный мир родить тебя не мог:
Среди пучин предвечного эфира
В день творчества в тебя облекся бог:
Возникла ты до нашего начала,
Ты в семенах хаоса началась,
В великом ты ‘да будет’ прозвучала
И в дивном ‘бысть’ всемирно разлилась, —
И взятому под божию опеку,
Средь райских грез первых дней весны,
Ты первому явилась человеку
В лице небес, природы и жены.
От звездного нисшедшая чертога
К жильцу земли, в младенческой тиши,
Прямым была ты отраженьем бога
В его очах и в зеркале души.
Готовую нашли тебя народы.
Ты — лучший дар, алмаз в венце даров,
Сладчайший звук в симфонии природы,
Разыгранный оркестром всех миров.
Пал человек, но и в его паденьи
Все с небом ты стоишь лицом к лицу:
Созданья ты к создателю стремленье,
Живой порыв творения к творцу.
Тобою полн, смотря на мир плачевный,
На этот мир, подавленный грехом,
Поэт и царь державно-псалмопевный,
Гремел Давид пророческим стихом,
И таинством любви и искупленья
Сказалась ты всем земнородным вновь,
Когда омыть вину грехопаденья
Должна была святого агнца кровь.
Внушала ты евангелистам строфы,
Достойные учеников Христа,
Когда на мир от высоты Голгофы
Повеяло дыхание креста.
И в наши дни, Адама бедных внуков
Будя сердца, чаруя взор и слух,
Ты, водворясь в мир красок, форм и звуков,
Из дольней тьмы их исторгаешь дух
И служишь им заветной с небом связью:
В твоем огне художнику дано
Лик божества писать цветною грязью
И молнии кидать на полотно.
Скульптор, к твоей допущенный святыне,
Вдруг восстает, могуществом дыша, —
И в земляной бездушной глыбе, в глине
И мраморе горит его душа.
Ты в зодчестве возносишь камень свода
Под звездный свод — к властителю стихий
И в светлый храм грядут толпы народа,
Фронтон гласит: ‘Благословен грядый! ‘
Из уст певца течет, благовествуя,
Как колокол гудящий, твой глагол,
И царственно ты блещешь, торжествуя,
Твой скипетр — мысль, а сердце — твой престол.
Порою ты безмолвствуешь в раздумьи,
Когда кругом всемирный поднят шум;
Порой в своем пифическом безумьи
Ты видишь то, чего не видит ум.
На истину ты взором неподкупным
Устремлена, но блеск ее лучей,
Чтоб умягчить и нам явить доступным
Для заспанных, болезненных очей,
Его дробишь в своей ты чудной призме
И, радуги кидая с высоты,
В своих мечтах, в бреду, в сомнамбулизме
Возносишься до провоззренья ты.
Магнитный сон пройдет — и пробужденье
Твое, поэт, печально и темно,
И видишь ты свое произведенье,
Не помня, как оно совершено.
Скульптор, в восторге вдохновенья,
Волшебный образ изваял.
Народ, немой от изумленья,
Пред изваянием стоял,
И наконец главой поникнул
У мраморных кумира ног,
И в ослеплении воскликнул,
^Молясь безумно: ‘Это — бог!’
А вождь страны, от искушенья
Народ желая отвратить,
Велел рабам без сожаленья
Ломами статую разбить!
Сказал: ‘Да сгибнет изваянье!’ —
И, раздробленное в куски,
Погибло светлое созданье
Скульптора творческой руки. —
И, над обломками кумира
Склоняясь мыслящим челом,
Стоял какой-то странник мира
В раздумье грустном и немом.
‘Кто был преступнее, — он мыслил,
В груди тая свой горький плач, —
Народ, что камень богом числил,
Иль дивной статуи палач?’
Не широки, не глубоки
Крыма водные потоки,
Но зато их целый рой
Сброшен горною стеной,
И бегут они в долины,
И через камни и стремнины
Звонкой прыгают волной,
Там виясь в живом узоре,
Там теряясь между скал
Или всасываясь в море
Острее змеиных жал.
Смотришь: вот — земля вогнулась
В глубину глухим котлом,
И растительность кругом
Густо, пышно развернулась.
Чу! Ключи, ручьи кипят, —
И потоков быстрых змейки
Сквозь подземные лазейки
Пробираются, шипят;
Под кустарников кудрями
То скрываются в тени,
То блестящими шнурами
Меж зелеными коврами
Передернуты они,
И, открыты лишь частями,
Шелковистый режут дол
И жемчужными кистями
Низвергаются в котел.
И порой седых утесов
Расплываются глаза,
И из щелей их с откосов
Брызжет хладная слеза;
По уступам вперехватку,
Впересыпку, вперекатку,
Слезы те бегут, летят,
И снопами водопад,
То вприпрыжку, то вприсядку,
Бьет с раската на раскат;
То висит жемчужной нитью,
То ударив с новой прытью,
Вперегиб и вперелом,
Он клубами млечной пены
Мылит скал крутые стены,
Скачет в воздух серебром,
На мгновенье в безднах вязнет
И опять летит вперед,
Пляшет, отпрысками бьет,
Небо радугами дразнит,
Сам себя на части рвет.
Вам случалось ли от жажды
Умирать и шелест каждый
Шопотливого листка,
Трепетанье мотылька,
Шум шагов своих тоскливых
Принимать за шум в извивах
Родника иль ручейка?
Нет воды! Нет мер страданью;
Смерть в глазах, а ты иди
С пересохшею гортанью,
С адским пламенем в груди!
Пыльно, — душно, — зной, — усталость!
Мать-природа! Где же жалость?
Дай воды! Хоть каплю! — Нет!
Словно высох целый свет.
Нет, поверьте, нетерпеньем
Вы не мучились таким,
Ожидая, чтоб явленьем
Вас утешила своим
Ваша милая: как слабы
Те мученья! — И когда бы
В миг подобный вам она
Вдруг явилась, вся полна
Красоты и обаянья,
Неги, страсти и желанья,
Вся готовая любить, —
Вмиг сей мыслью, может быть,
Вы б исполнились единой:
О, когда б она Ундиной
Или нимфой водяной
Здесь явилась предо мной!
И ручьями б разбежалась
Шелковистая коса,
И на струйки бы распалась
Влажных локонов краса,
И струи те, пробегая
Через свод ее чела
Слоем водного стекла,
И чрез очи ниспадая,
Повлекли б и из очей
Охлажденных слез ручей,
И потом две водных течи
Справа, слева и кругом
На окатистые плечи
Ей низверглись, — И потом
С плеч, где скрыт огонь под снегом
Тая с каждого плеча,
Снег тот вдруг хрустальным бегом
Покатился бы, журча,
Влагой чистого ключа, —
И, к объятиям отверсты,
Две лилейные руки,
Растеклись в фонтанах персты,
И — не с жаркой глубиной,
Но с святым бесстрастным хладом —
Грудь рассыпалась каскадом
И расхлынулась волной!
Как бы я втянул отрадно
Эти прелести в себя!
Ангел — дева! Как бы жадно
Вмиг я выпил всю тебя!
Тяжести мои смущает мысли.
Может быть, сдается мне, сейчас —
В этот миг — сорвется этих масс
Надо мной висящая громада
С грохотом и скрежетаньем ада,
И моей венчая жизни блажь,
Здесь меня раздавит этот кряж,
И, почет соединив с обидой,
Надо мной он станет пирамидой,
Сложенной из каменных пластов.
Лишь мелькнет последние мгновенье, —
В тот же миг свершится погребенье,
В тот же миг и памятник готов.
Похорон торжественных расходы:
Памятник — громаднее, чем своды
Всех гробниц, и залп громов, и треск,
Певчий — ветер, а факел — солнца блеск,
Слезы — дождь, все, все на счет природы,
Все от ней, и где? В каком краю? —
За любовь к ней страстную мою!
Стянут цепию железной,
Кто с бессмертьем на челе
Над разинутою бездной
Пригвожден к крутой скале?
То Юпитером казнимый
С похитительного дня —
Прометей неукротимый,
Тать небесного огня!
Цепь из кузницы Вулкана
В члены мощного титана
Вгрызлась, резкое кольцо
Сводит выгнутые руки,
С выраженьем гордой муки
Опрокинуто лицо;
Тело сдавленное ноет
Под железной полосой,
Горный ветер дерзко роет
Кудри, взмытые росой;
И страдальца вид ужасен,
Он в томленье изнемог,
Но и в муке он прекрасен,
И в оковах — всё он бог!
Всё он твердо к небу взводит
Силу взора своего,
И стенанья не исходит
Из поблеклых уст его.
Вдруг — откуда так приветно
Что-то веет? — Чуть заметно
Крыл движенье, легкий шум,
Уст незримых легкий шепот
Прерывает тайный ропот
Прометея мрачных дум.
Это — группа нимф воздушных,
Сердца голосу послушных
Дев лазурной стороны,
Из пределов жизни сладкой
В область дольних мук украдкой
— Низлетела с вышины, —
И страдалец легче дышит,
Взор отрадою горит.
‘Успокойся! — вдруг он слышит,
Точно воздух говорит. —
Успокойся — и смиреньем
Гнев Юпитера смири!
Бедный узник! Говори,
Поделись твоим мученьем
С нами, вольными, — за что
Ты наказан, как никто
Из бессмертных не наказан?
Ты узлом железным связан
И прикован на земле
К этой сумрачной скале’.
‘Вам доступно состраданье, —
Начал он, — внимайте ж мне
И мое повествованье
Скройте сердца в глубине!
Меж богами, в их совете,
Раз Юпитер объявил,
Что весь род людской на свете
Истребить он рассудил.
‘Род, подобный насекомым!
Люди! — рек он. — Жалкий род!
Я вас молнией и громом
Разражу с моих высот.
Недостойные творенья!
Не заметно в вас стремленья
К светлой области небес,
Нет в вас выспреннего чувства,
Вас не двигают искусства,
Весь ваш мир — дремучий лес’.
Молча сонм богов безгласных,
Громоносному подвластных,
Сим словам его внимал,
Все склонились — я восстал.
О, как гневно, как сурово
Он взглянул на мой порыв!
Он умолк, я начал слово:
‘Грозный! ты несправедлив.
Страшный замысл твой — обида
Правосудью твоему? —
Ты ли будешь враг ему?
Грозный! Мать моя — Фемида
Мне вложила в плоть и кровь
К правосудию любовь.
Где же жить оно посмеет,
Где же место для него,
Если правда онемеет
У престола твоего?
Насекомому подобен
Смертный в свой короткий век,
Но и к творчеству способен
Этот бренный человек.
Вспомни мира малолетство!
Силы спят еще в зерне.
Погоди! Найдется средство —
И воздействуют оне’.
Я сказал. Он стал ворочать
Стрелы рдяные в руках!
Гнев висел в его бровях,
‘Я готов мой гром отсрочить!’ —
Возгласил он — и восстал.
Гром отсрочен. Льется время.
Как спасти людское племя?
Непрерывно я искал.
Чем в суровой их отчизне
Двигнуть смертных к высшей жизни?
И загадка для меня
Разрешилась: дать огня!
Дать огня им — крошку света —
Искру в пепле и золе —
И воспрянет, разогрета,
Жизнь иная на земле.
В дольнем прахе, в дольнем хламе
Искра та гореть пойдет,
И торжественное пламя
Небо заревом зальет.
Я размыслил — и насытил
Горней пищей дольний мир, —
Искру с неба я похитил,
И промчал через эфир,
Скрыв ее в коре древесной,
И на землю опустил,
И, раздув огонь небесный,
Смертных небом угостил.
Я достиг желанной цели:
Искра миром принята —
И искусства закипели,
Застучали молота;
Застонал металл упорный
И, оставив мрак затворный,
Где от века он лежал,
Чуя огнь, из жилы горной
Рдяной кровью побежал.
Как на тайну чародея,
Смертный кинулся смотреть,
Как железо гнется, рдея,
И волнами хлещет медь.
Взвыли горны кузниц мира,
Плуг поля просек браздой,
В дикий лес пошла секира,
Взвизгнул камень под пилой;
Камень в храмы сгромоздился,
Мрамор с бронзой обручился,
И, паря над темным дном,
В море вдался волнорезом
Лес, прохваченный железом,
Окрыленный полотном.
Лир серебряные струны
Гимн воспели небесам,
И в восторге стали юны
Старцы, вняв их голосам.
Вот за что я на терзанье
Пригвожден к скале земной!
Эти цепи — наказанье
За высокий подвиг мой.
Мне предведенье внушало,
Что меня постигнет казнь,
Но меня не удержала
Мук предвиденных боязнь,
И с Юпитерова свода
Жребий мой меня послал,
Чтоб для блага смертных рода
Я, бессмертный, пострадал’.
Полный муки непрерывной,
Так вещал страдалец дивный,
И, внимая речи той,
Нимфы легкие на воле
Об его злосчастной доле
Нежной плакали душой
И, на язвы Прометея,
Как прохладным ветерком,
Свежих уст дыханьем вея,
Целовали их тайком.
Вы правы. Рад я был сердечно
От вас услышанным словам:
Визиты — варварство, конечно!
Итак — не еду нынче к вам
И, кстати, одержу победу
Над предрассудком: ни к кому
В сей светлый праздник не поеду
И сам визитов не приму;
Святого дня не поковеркав,
Схожу я утром только в церковь,
Смиренно богу помолюсь,
Потом, с почтеньем к генеральству,
Как должно, съезжу по начальству
И крепко дома затворюсь.
Обычай истинно безумный!
Китайских нравов образец!
День целый по столице шумной
Таскайся из конца в конец!
Составив список презатейный
Своим визитам, всюду будь —
На Острову и на Литейной,
Изволь в Коломну заглянуть.
И на Песках — и там быть надо,
Будь у Таврического сада,
На Петербургской стороне,
Будь моря Финского на дне,
В пределах рая, в безднах ада,
На всех планетах, на луне!
Блажен, коль слышишь: ‘Нету дома’
‘Не принимают’. — Как огня,
Как страшной молнии и грома
Боишься длинного приема:
Изочтены минуты дня —
Нельзя терять их; полтораста
Еще осталось разных мест,
Где надо быть, тогда как часто
Несносно длинен переезд.
Рад просто никого не видеть
И всех проклясть до одного,
Лишь только б в праздник никого
Своим забвеньем не обидеть, —
Лишь только б кинуть в каждый дом
Билетец с загнутым углом,
Не видеть лиц — сих адских пугал..,
Что лица? — Дело тут не в том,
А вот в чем: карточка и угол!
Лишь только б карточку швырнуть,
Ее где следует удвоить,
И тут загнуть, и там загнуть,
И совесть, совесть успокоить!
Ярлык свой бросил, хлоп дверьми:
Вот — на! — и черт тебя возьми!
Порою ветер, дождь и слякоть,
А тут визиты предстоят;
Бедняк и празднику не рад —
Чего? Приходится хоть плакать.
Вот он выходит на крыльцо,
Зовет возниц, в карманах шарит…
Лицом хоть в грязь он не ударит,
Да грязь-то бьет ему в лицо.
Дорога — ад, чернее ваксы;
Извозчик за угол скорей
На кляче тощенькой своей
Свернул — от столь же тощей таксы,
Прочтенной им в чертах лица,
К нему ревущего с крыльца.
Забрызган с первого же шага,
Пешком пускается бедняга,
И очень рад уже потом,
Когда с товарищем он в паре
Хоть как-нибудь, тычком, бочком,
На тряской держится ‘гитаре’:
Так называют инструмент
Хоть звучный, но не музыкальный,
Который в жизни сей печальной
Старинный получил патент
На громкий чин и титул ‘дрожек’,
И поглядишь — дрожит как лист,
Воссев на этот острый ножик,
Поэт убогий иль артист.
Я сам… Но, сколь нам ни привычно,
Всё ж трогать личность — неприлично
Свою тем более… Имен
Не нужно здесь; итак — NN,
Визитных карточек навьючен
Колодой целою, плывет
И, тяжким странствием измучен,
К дверям по лестнице ползет,
Стучится с робостью плебейской
Или торжественно звонит.
Дверь отперлась; привет лакейской
Как раз в ушах его гремит:
‘Имеем честь, дескать, поздравить
Вас, сударь, с праздником’; молчит
Пришлец иль глухо ‘м-м’ мычит,
Да карточку спешит оставить
Иль расписаться, а рука
Лакея, вслед за тем приветом,
И как-то тянется слегка,
И, шевелясь исподтишка,
Престранно действует при этом,
Как будто ловит что-нибудь
Перстами в области воздушной,
А гость тупой и равнодушный
Рад поскорее ускользнуть,
Чтоб продолжить свой трудный путь;
Он защитит, покуда в силах,
От наступательных невзгод
Кармана узкого проход,
Как Леонид при Фермопилах.
О, мой герой! Вперед! Вперед!
Вкруг света, вдаль по океану
Плыви сквозь бурю, хлад и тьму,
Подобно Куку, Магеллану
Или Колумбу самому,
И в этой сфере безграничной
Для географии столичной
Трудись! — Ты можешь под шумок
Открыть среди таких прогулок
Иль неизвестный закоулок,
Иль безымянный островок;
Полузнакомого припомня,
Что там у Покрова живет,
Узнать, что самая Коломня
Есть остров средь канавных вод, —
Открыть полярных стран границы,
Забраться в Индию столицы,
Сто раз проехать вверх и вниз
Через Надежды Доброй мыс.
Тут филолог для корнесловья
Отыщет новые условья,
Найдет, что русский корень есть
И слову чуждому ‘визиты’,
Успев стократно произнесть
Извозчику: ‘Да ну ж! вези ты!’
Язык наш — ключ заморских слов:
Восстань, возрадуйся, Шишков!
Не так твои потомки глупы;
В них руссицизм твоей души,
Твои родные ‘мокроступы’
И для визитов хороши.
Зачем же всё в чужой кумирне
Молиться нам? — Шишков! Ты прав,
Хотя — увы! — в твоей ‘ходырне’
Звук русский несколько дырав.
Тебя ль не чтить нам сердца вздохом,
В проезд визитный бросив взгляд
И зря, как, грозно бородат,
Маркер трактирный с ‘шаропёхом’
Стоит, склонясь на ‘шарокат’?
Но — я отвлекся от предмета,
И кончить, кажется, пора.
А чем же кончится всё это?
Да тем, что нынче со двора
Не еду я, останусь дома.
Пускай весь мир меня винит!
Пусть всё, что родственно, знакомо
И близко мне, меня бранит!
Я остаюсь. Прямым безумцем
Довольно рыскал прежде я,
Пускай считают вольнодумцем
Меня почтенные друзья,
А я под старость начинаю
С благословенного ‘аминь’;
Да только вот беда: я знаю —
Чуть день настанет — динь, динь, динь
Мой колокольчик, — и покою
Мне не дадут; один, другой,
И тот, и тот, и нет отбою —
Держись, Иван — служитель мой!
Ну, он не впустит, предположим;
И всё же буду я тревожим
Несносным звоном целый день,
Заняться делом как-то лень —
И всё помеха! — С уголками
Иван обеими руками
Начнет мне карточки сдавать,
А там еще, а там опять.
Как нескончаемая повесть,
Всё это скучно; изорвешь
Все эти листики, а всё ж
Ворчит визитная-то совесть,
Ее не вдруг угомонишь:
‘Вот, вот тебе, а ты сидишь!’
Неловко как-то, неспокойно.
Уж разве так мне поступить,
Как некто — муж весьма достойный
Он в праздник наглухо забить
Придумал дверь, и, в полной мере
Чтоб обеспечить свой покой,
Своею ж собственной рукой
Он начертал и надпись к двери:
‘Такой-то-де, склонив чело,
Визитщикам поклон приносит
И не звонить покорно просит —
Уехал в Царское Село’.
И дома дал он пищу лени,
Остался целый день в тиши, —
И что ж? Потом вдруг слышит пени:
‘Вы обманули — хороши!
Чрез вас мы время потеряли —
Час битый ехали, да час
В Селе мы Царском вас искали,
Тогда как не было там вас’.
Я тоже б надписал, да кстати ль?
Прочтя ту надпись, как назло,
Пожалуй, ведь иной приятель
Махнет и в Царское Село!