Владимир Костров

Сад посреди Москвы.
Реликтовая роща.
Забавный огород
мечтаний и простуд.
Бетоном мостовых
окованная площадь,
где вереск и самшит
под липою растут.
Оконницы домов
без злобы и презренья.
как бы очки без глаз,
взирают с вышины
на кроткий уголок
спокойного призренья
далёких земляков,
забытой тишины.
Привязаны к земле,
прочнее, чем Антеи,
деревья и трава,
чья суть, как лук, туга,
все посылают в нас,
как древние антенны,
неясные слова,
невнятные слога.
Как будто бы сказать
о тайном смысле силясь,
как будто указать
или предостеречь.
Мне проданы на день
за гривенник кассиром
высокий трепет их,
туманная их речь.
И мы, как в старину,
давай, моя отрада,
пойдём, но не в кино
с билетиком в горсти –
в простую тишину
реликтового сада,
где листья все шумят:
«Пойми. Утешь. Прости!»
Сад посреди Москвы –
как сбывшееся чудо,
не устремлённый ввысь,
но распростёртый вдаль.
И в нас опять шумят
реликтовые чувства –
надежда и любовь,
отрада и печаль.

Не кустарник, трава или злак –
из Удельной, Кудельной, Кудлатой,
словно предупреждающий знак,
как комета, взошла эта дата.
Ни кола, ни двора, ни избы,
ни межи у бескрайнего поля.
Это поле народной судьбы,
неизбывная русская доля.
Здесь из моря лаптей и бород
под кнутом азиатского свиста
до понятия Русский Народ
было нам предназначено слиться.
Словно в тигле истории, здесь
переплавилась, перегорела
чудь пузатая, меря и весь,
черемисы, мордва и корела.
И, как феникс из пепла, возник
на татаро-монгольском позоре
хитроватый двужильный мужик
с вопрошающей синью во взоре.
Чтобы в поле том сеять и жать,
а в беде этим полем божиться,
чтобы жить, и тужить, и рожать,
и под холмик безвестный ложиться.

Как закат, золотится жнивьё,
причитает кулик бестолково.
Это поле твоё и моё,
поле нашей судьбы – Куликово.

Как внук голодных,
нищих
и забитых
(у нас сегодня кое-кем забытых)
ты, верно, не любил искусство сытых,
живя в воспоминаниях своих.
И был биологически различным
с тем шустрым стилем
полузаграничным
твой простоватый,
но весомый стих.
Как сын и брат
пехоты русской серой,
когда земля, как ад,
дышала серой,
от жизни получивший полной мерой,
ты всё же никогда не унывал.
Ты продал душу
им, чертям
чумазым:
шахтёрам
и шофёрам, гнавшим МАЗы,
механикам ремонтной автобазы,
которых ты любил и понимал.
Ты принимал
российских тех поэтов,
не раз глядевших
в дуло пистолета,
которые в прозрении своём
вносили в круг
дворянского семейства
тот свежий
и крамольный дух
плебейства,
что мы сейчас народностью зовём.
Они сошли с парнасской высоты
и обрели народное признанье
в тот миг,
когда сознанье красоты
соединили с чувством состраданья.
…Пред вечностью не суетился ты.
Пусть имена иные
смоет Лета,
но вижу я:
народ несёт цветы
к могиле Неизвестного поэта.

Через окно убегала из дома ты.
Берег крутой. Да зеркальная влага близка.
Как нас с тобой привечали ветлужские омуты —
Тёмный провал, золотая полоска песка.
К небу бросая свою тесноту сарафанную,
Лодочку-туфельку срывая с ноги,
Ты уплывала дорожкою лунной обманною
В звёздную осыпь, в нечастые рыбьи круги.
И возвращалась назад, молодая и смелая,
С тёмными змейками мокрых волос на висках,
Чтобы забиться, как рыба, могучая белая,
В жадных моих, ошалелых от счастья руках.
Слышу плескание, вижу мерцание,
По берегам огоньки деревень,
Слышу коня одинокое ржание,
Шорох Ветлуги, наполненной всклень.
Ох, глубоки моей памяти тёмные омуты,
Годы и воды бегут чередой.
Если ко мне убежать соберёшься из дома ты,
Не поскользнись на росистой дорожке крутой!

Не как фольклорная подробность,
Как вызов против естества,
Был в русской жизни
Страшный образ —
Иван, не помнящий родства.

Ни огонька,
Ни поля чести.
Ни проливного бубенца.
Ни доброй памяти,
Ни песни,
Ни матери
И ни отца.

Тут не увечье,
Не уродство,
Не тать — рука у топора,
А сердца вечное сиротство
И в светлом разуме дыра.

И в ближней стороне,
И в дальней,
В часы беды и торжества
Нет участи твоей печальней,
Иван, не помнящий родства.

Терпенье, люди русские, терпенье:
Рассеется духовный полумрак,
Врачуются сердечные раненья…
Но это не рубцуется никак.
Никак не зарастает свежей плотью…
Летаю я на запад и восток,
А надо бы почаще ездить в Тотьму,
Чтоб положить к ногам его цветок.
Он жил вне быта, только русским словом.
Скитания, бездомье, нищета.
Он сладко пел. Но холодом медовым
Суровый век замкнул его уста.
Сумейте, люди добрые, сумейте
Запомнить реку, памятник над ней.
В кашне, в пальто, на каменной скамейке
Зовёт поэт звезду родных полей.
И потому, как видно, навсегда,
Но в памяти, чего ты с ней не делай,
Она восходит, Колина звезда:
Звезда полей во мгле заледенелой.

Не трогайте жанр,
Излучающий жар.
Поленья рассудка в пыланье напева.
Поверьте, проверьте — поэзия шар,
Поедешь направо — приедешь налево.
В ней ясный неясен
И глупый неглуп.
В ней чувство и мысль —
Словно конь и подпруга.
Поверьте, проверьте — поэзия куб
Той комнаты, где вы любили друг друга.
Простого кумира себе сотворю,
Слеза на щеке — вот её откровенье.
Поэзия — угол, я вам говорю,
Где редко, но мы преклоняем колени.

На открытии скульптуры «Тёркин и Твардовский» в Смоленске

Вновь над кручею днепровской
Из родной земли сырой
Встали Тёркин и Твардовский…
Где тут автор, где герой?

Рядом сели, как когда-то,
Чарку выпить не спеша,
Злой годины два солдата,
В каждом русская душа.

Два солдата боевые,
Выполнявшие приказ,
«Люди тёплые, живые»,
Может быть, живее нас.

И с тревогою спросили,
Нетерпенья не тая:
«Что там, где она, Россия,
По какой рубеж своя?»

Мы знамёна полковые,
Ненавистные врагам,
И ромашки полевые
Положили к их ногам.

Мы стыдливо промолчали —
Нам печаль уста свела.
Лишь негромко прозвучали
В куполах колокола.

И тогда, на гимнастёрке
Оправляя смятый край,
Мне Твардовский или Тёркин
Так сказал: «Не унывай.

Не зарвёмся, так прорвёмся,
Будем живы — не помрём.
Срок придёт, назад вернёмся,
Что отдали — всё вернём».

Над днепровской гладью водной
Принимаю ваш завет,
Дорогой герой народный
И любимый мой поэт.

И для жизни многотрудной,
Чтоб ушла с души тоска,
Я кладу в карман нагрудный
Горсть смоленского песка.

Чтобы с горьким многолюдьем
Жить заботою одной,
Чтобы слышать полной грудью
Вечный зов земли родной!

Как вступление к «Хаджи-Мурату»,
сторона моя репьём богата
(стойкий, чёрт, — попробуй, оторви!).
Да ещё грачами
да ручьями,
круглыми,
протяжными речами,
как ручьи, журчащими в крови…
Конский шар катну ботинком узким,
кто их знает, шведским ли, французким…
Дом родимый — глаз не оторвать!
Грустная и кроткая природа,
вот она —
стоит у огорода
маленькая седенькая мать.
Рядом папа крутит папиросу.
Век тебя согнул, как знак вопроса,
и уже не разогнуть спины.
Здравствуй, тётка, божий одуванчик,
это я — ваш белобрысый мальчик.
Слава богу, слёзы солоны.
Вашими трудами, вашим хлебом
я живу между землёй и небом.
Мамочка, ты узнаёшь меня?
Я твой сын!
Я овощ с этой грядки.
Видишь — плачу, значит, всё в порядке:
если плачу, значит, это я.

Опять Подмосковье красно от ранета.
Любимая,
это кончается лето.
Для сердца — отрада,
для глаза — награда.
Пора увяданья,
пора листопада.
А ты словно Ева на древней иконе,
и рдеет ранет на прозрачной ладони.
И нас не прогонят
из нашего сада.
Нас любит и помнит пора листопада.
Прощаясь, горит и ликует природа,
и сердце желает запретного плода.
И можно сгореть от любимого взгляда…
Такая хмельная пора листопада!
Мы встретились в мире какими судьбами?
Мы яблока вместе коснёмся губами.
Бессмертья не будет,
и рая не надо.
Гори, не сгорая, пора листопада!

Воробей, стучащий в крышу,
дробный дождь в пустом корыте, —
говорите, я вас слышу,
я вас слышу, говорите.
Прежде чем я стану тенью,
остро, как переживанье,
слышу, слышу свиристенье,
шебаршенье и шуршанье.
Эти травы, эти птицы
на закате и в зените,
милые твои ресницы,
я вас слышу, говорите.
Ничего не надо, кроме
общей радости и боли,
доброй песни в отчем доме,
свиста вьюги в чистом поле.
Мы уйдём, но не как тени,
в мир пернатых и растений,
в песни, шорохи и звуки.
Нас с тобой услышат внуки.

Ах полковник,
он сед и галантен,
и звенят ордена на груди!..
Только хочет он быть лейтенантом,
у которого всё впереди!
Молодым,
самым главным на свете,
когда в солнечных лёгких лучах
две малюсеньких звёздочки эти,
как слезинки, дрожат на плечах.
Стать зелёным,
как свежая ветка,
чтоб девчата на собственный страх
гренадёра двадцатого века
обнимали в глухих городках,
чтоб смущённо глядел новобранец
из рядов подровнявшихся рот
на густой лейтенантский румянец,
на припухший мальчишеский рот.
И вздыхает товарищ полковник,
и дрожит седина на висках,
и друзей вспоминает покойных
на российских
и прочих полях.
«Что стрельба по картонным фигурам
и учебные эти бои,
гарнизонные наши амуры,
дорогие ребята мои.
Мне приказ отдавать неохота,
замирает приказ на губах:
не хочу, чтобы грозное что-то
проступало в ребячьих чертах».
С песней!
С песней!
Идут они с песней.
Веселей, запевала, гуди!
Далеко нам, ребята,
до пенсий!
Хорошо,
всё ещё впереди!

Сварен суп… пора делить приварок…
…Весь заросший, чёрный, словно морж,
На скамейке возле иномарок,
Холодея, помирает бомж.
Над скамейкою стоит ужасный
Липкий запах грязи и мочи.
И взывать к кому-нибудь напрасно:
Потеряли жалость москвичи.
Телевизор учит выть по-волчьи —
Дикторы бесстрастны и ловки.
Диво ли, что злость в крови клокочет,
Отрастают когти и клыки?
Бомж хрипит от наркоты иль спьяну —
Холодна последняя кровать.
Неужель я оборотнем стану,
Чтобы слабых гнать, и глотки рвать,
И считать, что только в силе право,
Думать: что хочу, то ворочу?
Господа! Не надо строить храмы
И держать плакучую свечу.
Сварен суп. Пора делить приварок.
Падает, как саван, свежий снег.
Дворик спит. А возле иномарок
Умирает русский человек.

Душа, не кайся и не майся —
За то, что я другим не стал.
Да, я стихи колоннам майским
На Красной площади читал.
Как Ванька, не ломал я лиру
У всей планеты на виду.
Я воспевал стремленье к миру
И славу честному труду.
Колонны шли путём кремнистым,
И флаги красные вились.
Я был тогда идеалистом,
Да и теперь — идеалист.
Уйдя в подземную квартиру,
Равно в раю или аду,
Я буду звать народы к миру
И бескорыстному труду.

Две берёзы над жёлтою нивой,
Три иконы на чёрной стене.
Я родился в земле несчастливой,
В заветлужской лесной стороне.

Деревянная зыбка скрипела,
Кот зелёно сверкал со скамьи,
Белой вьюгою бабушка пела
Журавлиные песни свои.

Отгорит золотая полова,
Дни растают в полуночной мгле.
Ничего слаще хлеба ржаного
Не едал я потом на земле.

Ухожу под другое начальство,
Только буду жалеть о былом.
Слаще русского горького счастья
Ничего нет на шаре земном.

← Предыдущая Следующая → 1 2 3 4 ... 6
Показаны 1-15 из 90