Владислав Ходасевич

Святыня меркнущего дня,
Уединенное презренье,
Ты стало посещать меня,
Как посещало вдохновенье.
Живу один, зову игрой
Слова романсов, письма, встречи,
Но горько вспоминать порой
Свои лирические речи!
Но жаль невозвратимых дней,
Сожженных дерзко и упрямо, —
Душистых зерен фимиама
На пламени души моей.
О, радости любви простой,
Утехи нежных обольщений!
Вы величавей, вы священней
Величия души пустой…
И хочется упасть во прах,
И хочется молиться снова,
И новый мир создать в слезах,
Во всем – подобие былого.

Сойдя в Харонову ладью,
Ты улыбнулась — и забыла,
Все, что живому сердцу льстило,
Что волновало жизнь твою.
Ты, темный переплыв поток,
Ступила на берег бессонный
А я, земной, отягощенный,
Твоих путей не превозмог.
Пребудем так, еще храня
Слова истлевшего обета.
Я для тебя — отставший где-то,
Ты — горький призрак для меня.

Воспоминанье прихотливо
И непослушливо. Оно –
Как узловатая олива:
Никак, ничем не стеснено.
Свои причудливые ветви
Узлами диких соответствий
Нерасторжимо заплетет –
И так живет, и так растет.
Порой фотограф-ротозей
Забудет снимкам счет и пленкам
И снимет парочку друзей,
На Капри, с беленьким козленком, –
И тут же, пленки не сменив,
Зaпeчaтлeeт он залив
За пароходною кормою
И закопченную трубу
С космою дымною на лбу.
Так сделал нынешней зимою
Один приятель мой. Пред ним
Смешались воды, люди, дым
На негативе помутнелом.
Его знакомый легким телом
Полупрозрачно заслонял
Черты скалистых исполинов,
А козлик, ноги в небо вскинув,
Везувий рожками бодал…
Хоть я и не люблю козляток
(Ни итальянских пикников) –
Двух совместившихся миров
Мне полюбился отпечаток:
В себе виденья затая,
Так протекает жизнь моя.
Я вижу скалы и агавы,
А в них, сквозь них и между них –
Домишко низкий и плюгавый,
Обитель прачек и портных.
И как ни отвожу я взора,
Он всё маячит предо мной,
Как бы сползая с косогора
Над мутною Москвой-рекой.
И на зеленый, величавый
Амальфитанский перевал
Он жалкой тенью набежал,
Стопою нищенскою стал
На пласт окаменелой лавы.
Раскрыта дверь в полуподвал,
И в сокрушении глубоком
Четыре прачки, полубоком,
Выносят из сеней во двор
На полотенцах гроб дощатый,
В гробу – Савельев, полотер.
На нем – потертый, полосатый
Пиджак. Икона на груди
Под бородою рыжеватой.
«Ну, Ольга, полно. Выходи».
И Ольга, прачка, за перила
Хватаясь крепкою рукой,
Выходит. И заголосила.
И тронулись под женский вой
Неспешно со двора долой.
И сквозь колючие агавы
Они выходят из ворот,
И полотера лоб курчавый
В лазурном воздухе плывет.
И, от мечты не отрываясь,
Я сам, в оливковом саду,
За смутным шествием иду,
О чуждый камень спотыкаясь.
Мотоциклетка стрекотнула
И сорвалась. Зaтpeпeтaл
Прожектор по уступам скал,
И отзвук рокота и гула
За нами следом побежал.
Сорренто спит в сырых громадах.
Мы шумно ворвались туда
И стали. Слышно, как вода
В далеких плещет водопадах.
В страстную пятницу всегда
На глаз приметно мир пустеет,
Айдесский, древний ветер веет,
И ущербляется луна.
Сегодня в облаках она.
Тускнеют улицы сырые.
Одна ночная остерия
Огнями желтыми горит.
Ее взлохмаченный хозяин
Облокотившись полуспит.
А между тем уже с окраин
Глухое пение летит;
И озаряется свечами
Кривая улица вдали;
Как черный парус, меж домами
Большое знамя пронесли
С тяжеловесными кистями;
И, чтобы видеть мы могли
Воочию всю ту седьмицу,
Проносят плеть и багряницу,
Терновый скорченный венок,
Гвоздей заржавленных пучок,
И лестницу, и молоток.
Но пенье ближе и слышнее.
Толпа колышется, чернея,
А над толпою лишь Она,
Кольцом огней озарена,
В шелках и розах утопая,
С недвижной благостью в лице,
В недосягаемом венце,
Плывет, высокая, прямая,
Ладонь к ладони прижимая,
И держит ручкой восковой
Для слез платочек кружевной.
Но жалкою людскою дрожью
Не дрогнут ясные черты.
Не оттого ль к Ее подножью
Летят молитвы и мечты,
Любви кощунственные розы
И от великой полноты –
Сладчайшие людские слезы?
К порогу вышел своему
Седой хозяин остерии.
Он улыбается Марии.
Мария! Улыбнись ему!
Но мимо: уж Она в соборе
В снопах огней, в гремящем хоре.
Над поредевшею толпой
Порхает отсвет голубой.
Яснее проступают лица,
Как бы напудрены зарей.
Над островерхою горой
Пеpeливaeтся Денница…
Мотоциклетка под скалой
Летит извилистым полетом,
И с каждым новым поворотом
Залив просторней предо мной.
Горя зарей и ветром вея,
Он всё волшебней, всё живее.
Когда несемся мы правее,
Бегут налево берега,
Мы повернем – и величаво
Их позлащенная дуга
Начнет рaзвepтывaться вправо.
В тумане Прочида лежит,
Везувий к северу дымит.
Запятнан площадною славой,
Он всё торжествен и велик
В своей хламиде темно-ржавой,
Сто раз прожженной и дырявой.
Но вот – румяный луч проник
Сквозь отдаленные туманы.
Встает Неаполь из паров,
И заиграл огонь стеклянный
Береговых его домов.
Я вижу светлые просторы,
Плывут сады, поляны, горы,
А в них, сквозь них и между них –
Опять, как на неверном снимке,
Весь в очертаниях сквозных,
Как был тогда, в студеной дымке,
В ноябрьской утренней заре,
На восьмигранном острие
Золотокрылый ангел розов
И неподвижен – а над ним
Вороньи стаи, дым морозов,
Давно рассеявшийся дым.
И, отражен кастeллaмapской
Зеленоватою волной,
Огромный страж России царской
Вниз опрокинут головой.
Так отражался он Невой.
Зловещий, огненный и мрачный,
Таким явился предо мной –
Ошибка пленки неудачной.
Воспоминанье прихотливо.
Как сновидение – оно
Как будто вещей правдой живо,
Но так же дико и темно
И так же, вероятно, лживо…
Среди каких утрат, забот,
И после скольких эпитафий.
Теперь, воздушная, всплывет
И что закроет в свой черед
Тень соррентинских фотографий?

Н_и_ничек глаза таращит
На вокзальные часы,
Очень беспокоясь на счет
Женственной своей красы.
Ждет с любовным треволненьем,
Что приеду я назад,
И взирает с нетерпеньем
В супротивный циферблат.
Завивает русы косы
И помадой щеки трет.
Но у ей глаза раскосы,
И всегда она урод.

И вот, там сидят женщины,
плачущие по Тамузе.

Иезекииль, 8:14

Идите и плачьте,
О, дщери Сиона!
Сияющий Тамуз — он умер, увы!
Грядущие дни — это время ненастья,
И душ омраченных, и желтой листвы!
В поблекшие рощи,
Где черные ветви,
Спешите, спешите с восходом зари
Туда, где безмолвствуют чары и тайны,
Где Тамузу-свету стоят алтари.
Какую же пляску
Мы Тамузу спляшем
Вокруг алтаря, взгроможденного ввысь?
Семижды направо, семижды налево,
И склонимся ниц, и воскликнем: «вернись!»
Семижды направо,
Семижды налево,
Всем за руки взяться и мерно ступать!
За отроком отрок, за девою дева
Мы выйдем и Тамуза станем искать.
На тихих дорогах
Его мы искали,
Где солнце, и свет, и сиянье лучей,
Где сердцу так сладко в тепле и покое,
Где в воздухе стриж, а в пыли воробей.
Его мы искали
Меж тучных колосьев,
Где мак и терновник ка тесных межах,
У брега ручьев, на лугах камышовых,
В зеленых и влажных шуршащих стеблях.
К реке мы спустились,
К земле плодоносной,
Минуя овраги, обрывы и рвы…
Ты, ястреб! Ты, голубь! Ты, ветер летучий!
Ответьте: не видели Тамуза вы?
Его мы искали
Меж грудами листьев,
В смолистых лесах за стволами дерев.
Быть может, он спит в благовониях кедра?
Быть может, он дремлет под запах грибов?
Его мы искали —
И вот, не нашли мы!
Спускаясь в долину, взбираясь на скат,
Искали мы тайну, искали мы чуда
В местах, что дыхание Бога хранят.
И рощи священной
Мы видели заросль,
И древо Ашеры, спаленное в ней, —
И только птенцов мы слыхали голодных,
Алтарь же — забытая груда камней.
Его мы искали
В верховьях потоков,
Где шепчут лишь духи, послушны волхву,
Где гнется камыш шелестящий, хрустящий,
Иссушенный зноем, спалившим листву.
И нимфы исчезли
С лугов, и не слышен
Их голос и смех над вечерней волной…
Стал пастбищем луг, — и козлы к водопою
Несутся по травам, покрытым росой.
Идите и плачьте,
О, дщери Сиона!
Скорбящую землю увидите вы,
Скорбящую землю и сумрак бесчарный:
Сиящий Тамуз — он умер, увы!

Со слабых век сгоняя смутный сон,
Живу весь день, тревожим и волнуем,
И каждый вечер падаю, сражен
Усталости последним поцелуем.
Но и во сне душе покоя нет:
Ей снится явь, тревожная, земная,
И собственный сквозь сон я слышу бред,
Дневную жизнь с трудом припоминая.

Сквозь уютное солнце апреля –
Неуютный такой холодок.
И – смерчом по дорожке песок,
И – смолкает скворец-пустомеля.
Там над северным краем земли
Черно-серая вздутая туча.
Котелки поплотней нахлобуча,
Попроворней два франта пошли.
И под шум градобойного гула –
В сердце гордом, веселом и злом:
«Это молнии нашей излом,
Это наша весна допорхнула!»

Так! наконец-то мы в своих владеньях!
Одежду — па пол, тело — на кровать.
Ступай, душа, в безбрежных сновиденьях
Томиться и страдать!
Дорогой снов, мучительных и смутных,
Бреди, бреди, несовершенный дух.
О, как еще ты в проблесках минутных
И слеп, и глух!
Еще томясь в моем бессильном теле,
Сквозь грубый слой земного бытия
Учись дышать и жить в ином пределе,
Где ты — не я;
Где отрешен от помысла земного,
Свободен ты… Когда ж в тоске проснусь,
Соединимся мы с тобою снова
В нерадостный союз.
День изо дня, в миг пробужденья трудный,
Припоминаю я твой вещий сон,
Смотрю в окно и вижу серый, скудный,
Мой небосклон,
Все тот же двор, и мглистый, и суровый,
И голубей, танцующих на нем…
Лишь явно мне, что некий отсвет новый
Лежит на всем.

Смотрю в окно – и презираю.
Смотрю в себя – презрен я сам.
На землю громы призываю,
Не доверяя небесам.
Дневным сиянием объятый,
Один беззвездный вижу мрак…
Так вьется на гряде червяк,
Рассечен тяжкою лопатой.

Палкой щупая дорогу,
Бродит наугад слепой,
Осторожно ставит ногу
И бормочет сам с собой.
А на бельмах у слепого
Целый мир отображен:
Дом, лужок, забор, корова,
Клочья неба голубого —
Все, чего не видит он.

Мир на земле вечерней и грешной!
Блещут лужи, перила, стекла.
Под дождем я иду неспешно,
Мокры плечи, и шляпа промокла.
Нынче все мы стали бездомны,
Словно вечно бродягами были,
И поет нам дождь неуемный
Про древние слезы Рахили.
Пусть потомки с гордой любовью
Про дедов легенды сложат –
В нашем сердце грехом и кровью
Каждый день отмечен и прожит.
Горе нам, что по воле Божьей
В страшный час сей мир посетили!
На щеках у старухи прохожей –
Горючие слезы Рахили.
Не приму ни чести, ни славы,
Если вот, на прошлой неделе,
Ей прислали клочок кровавый
Заскорузлой солдатской шинели.
Ах, под нашей тяжелой ношей
Сколько б песен мы ни сложили –
Лишь один есть припев хороший:
Неутешные слезы Рахили!

1
По вечерам мечтаю я
(Мечтают все, кому не спится).
Мне грезится любовь твоя,
Страна твоя, где все – из ситца.
Высокие твои дворцы,
Задрапированные залы,
Твои пажи, твои льстецы,
Твой шут, унылый и усталый.
И он, как я, издалека
День целый по тебе томится.
Под вечер белая рука
На пестрый горб легко ложится.
Тогда из уст его, как дым,
Струятся ситцевые шутки, —
И падают к ногам твоим
Горошинки да незабудки.
В окне — далекие края:
Холмы, леса, поля — из ситца…
О, скромная страна твоя!
О, милая моя царица!
О, вечер синий! Звездный свет
Дрожит в твоем прекрасном взоре,
И кажется, что я — поэт,
Воспевший ситцевые зори…
Так сладостно мечтаю я
По вечерам, когда не спится…
О, где ты, милая моя?
Где нежная моя царица?
16 апреля 1909
Гиреево
2
К большому подойдя окну,
Ты плачешь, бедная царица.
Окутали твою страну
Полотнища ночного ситца.
Выходишь на пустой балкон,
Повитый пеленой тумана.
Безгласен неба синий склон.
Жасмин благоухает пряно.
Ты комкаешь платок в руке,
Сверкает, точно нож, зарница —
И заунывно вдалеке
Курлыкает ночная птица.
И плачешь, уронив венец.
Твой шут, щадя покой любимой,
Рукой зажавши бубенец,
На цыпочках проходит мимо.
Раздвинул пестрым колпаком
Росой пропитанные ситцы
И спрятался. Как знать, о чем
Предутренняя грусть царицы?

Слепая сердца мудрость! Что ты значишь?
На что ты можешь дать ответ?
Сама томишься, пленница, и плачешь:
Тебе самой исхода нет.
Рожденная от опыта земного,
Бессильная пред злобой дня,
Сама себя ты уязвить готова,
Как скорпион в кольце огня.

Сладко после дождя теплая пахнет ночь.
Быстро месяц бежит в прорезях белых туч.
Где-то в сырой траве часто кричит дергач.
Вот к лукавым губам губы впервые льнут.
Вот, коснувшись тебя, руки мои дрожат…
Минуло с той поры только шестнадцать лет.

Сидит в табачных магазинах,
Погряз в простом житье-бытье
И отражается в витринах
Широкополым канотье.
Как муха на бумаге липкой,
Он в нашем времени дрожит
И даже вежливой улыбкой
Лицо нездешнее косит.
Он очень беден, но опрятен
И перед выходом на пляж
Для выведенья разных пятен
Употребляет карандаш.
Он всё забыл. Как мул с поклажей,
Слоняется по нашим дням,
Порой просмaтpивaeт даже
Столбцы газетных телеграмм,
За кружкой пива созерцает,
Как пляшут барышни фокстрот, –
И разом вдруг ослабевает.
Как сердце в нем захолонет.
О чем? Забыл. Непостижимо,
Как можно жить в тоске такой!
Он вскакивает. Мимо, мимо,
Под ветер, на берег морской!
Колышется его просторный
Пиджак – и, подавляя стон,
Под европейской ночью черной
Зaлaмывaeт руки он.