Булат Окуджава

На белый бал берез не соберу.
Холодный хор хвои хранит молчанье.
Кукушки крик, как камешек отчаянья,
все катится и катится в бору.

И все-таки я жду из тишины
(как тот актер, который знает цену
чужим словам, что он несет на сцену)
каких-то слов, которым нет цены.

Ведь у надежд всегда счастливый цвет,
надежный и таинственный немного,
особенно когда глядишь с порога,
особенно когда надежды нет.

Мне не хочется писать
Ни стихов, ни прозы,
хочется людей спасать,
выращивать розы.

Плещется июльский жар,
воском оплывает,
первый розы красный шар
в небо уплывает.

Раскрываются цветы
сквозь душные травы
из пчелиной суеты
для чести и славы.

За окном трещит мороз
дикий, оголтелый —
расцветает сад из роз
на бумаге белой.

Пышет жаром злая печь,
лопаются плитки,
соскользают с гордых плеч
лишние накидки.

И впадают невпопад
то в смех, а то в слезы
то березы аромат,
то дыханье розы.

Оле

Как бы мне сейчас хотелось в Вилкове
вдруг очутиться!
Там — каналы, там — гондолы, гондольеры.
Очутиться, позабыться, от печалей отшутиться:
ими жизнь моя отравлена без меры.

Там побеленные стены и фундаменты цветные,
а по стенам плющ клубится для оправы.
И лежат на солнцепеке безопасные, цепные,
показные, пожилые волкодавы.

Там у пристани танцуют жок, а может быть, сиртаки:
сыновей своих в солдаты провожают.
Всё надеются: сгодятся для победы, для атаки,
а не хватит — сколько надо, нарожают.

Там опять для нас с тобою дебаркадер домом служит.
Мы гуляем вдоль Дуная, рыбу удим.
И объятья наши жарки, и над нами ангел кружит
и клянется нам, что счастливы мы будем.

Как бы мне сейчас хотелось очутиться в том,
вчерашнем,
быть влюбленным и не думать о спасенье,
пить вино из черных кружек, хлебом заедать
домашним,
чтоб смеялась ты и плакала со всеми.

Как бы мне сейчас хотелось ускользнуть туда,
в начало,
к тем ребятам уходящим приобщиться.
И с тобою так расстаться у дунайского причала,
чтоб была еще надежда воротиться.

Я видел удивительную, красную, огромную луну,
подобную предпразничному первому помятому блину,
а может быть, ночному комару, что в свой черед
легко взлетел в простор с лесныx болот.
Она над Ленинградом очень медленно плыла.
Так корабли плывут без капитанов медленно…
Но что-то бледное мне виделось сквозь медное
покрытие
ее высокого чела.

Под ней покоилось в ночи пространство невское,
И слышалась лишь перекличка площадей пустыx…
И что-то женское мне чудилось сквозь резкое
слияние ее бровей густыx.

Как будто гаснущий фонарь,
она качалась в бездне синей,
туда-сюда над Петропавловской скользя…
Но в том ее огне казались мне мои друзья
еще надежней и еще красивей.
Я вслушиваюсь: это иx каблуки отчетливо стучат…
И словно невская волна, на миг взметнулось эxо,
когда друзям я прокричал, что на прощание кричат.
Как будто сам себе я прокричал все это.

Магическое «два». Его высоты,
его глубины… Как мне превозмочь?
Два сокола, два соболя, две сойки,
закаты и рассветы, день и ночь,
две матери, которым верю слепо,
две женщины, и, значит, два пути,
два вероятных выхода, два неба —
там, наверху, и у меня в груди.
И, залитый морями голубыми,
расколотый кружится шар земной…
…а мальчики торгуют голубями
по-прежнему. На площади Сенной.

Мгновенно слово. Короток век.
Где ж умещается человек?
Как, и когда, и в какой глуши
распускаются розы его души?
Как умудряется он успеть
свое промолчать и свое пропеть,
по планете просеменить,
гнев на милость переменить?
Как умудряется он, чудак,
на ярмарке
поцелуев и драк,
в славословии и пальбе
выбрать только любовь себе?
Осколок выплеснет его кровь:
«Вот тебе за твою любовь!»
Пощечины перепадут в раю:
«Вот тебе за любовь твою!»
И все ж умудряется он, чудак,
на ярмарке
поцелуев и драк,
в славословии
и гульбе
выбрать только любовь себе!

В нашей жизни, прекрасной, и странной,
и короткой, как росчерк пера,
над дымящейся свежею раной
призадуматься, право, пора.

Призадуматься и присмотреться,
поразмыслить, покуда живой,
что там кроется в сумерках сердца,
в самой черной его кладовой.

Пусть твердят, что дела твои плохи,
но пора научиться, пора
не вымаливать жалкие крохи
милосердия, правды, добра.

Но пред ликом суровой эпохи,
что по-своему тоже права,
не выжуливать жалкие крохи,
а творить,
засучив рукава.

Я строил замок надежды. Строил-строил.
Глину месил. Холодные камни носил.
Помощи не просил.
Мир так устроен:
была бы надежда — пусть не хватает сил.

А время шло. Времена года сменялись.
Лето жарило камни. Мороз их жег.
Прилетали белые сороки — смеялись.
Мне было тогда наплевать на белых сорок.

Лепил я птицу. С красным пером. Лесную.
Безымянную птицу, которую так люблю.
«Жизнь коротка. Не успеешь, дурак…»
Рискую.
Женщина уходит, посмеиваясь.
Леплю.

Коронованный всеми празднествами, всеми боями,
строю-строю.
Задубела моя броня…
Все лесные свирели, все дудочки, все баяны,
плачьте,
плачьте,
плачьте
вместо меня.

Таксомоторная кибитка,
трясущаяся от избытка
былых ранений и заслуг,
по сопкам ткет за кругом круг.

Миную я глухие реки,
и на каком-то там ночлеге
мне чудится
(хотя и слаб)
переселенческой телеги
скрип,
и коней усталых храп,
и мягкий стук тигриных лап,
напрягшихся в лихом набеге,
и крик степи о человеке,
и вдруг на океанском бреге —
краб,
распластавшийся как раб…

С фантазиями нету сладу:
я вижу, как в чужом раю,
перемахнув через ограду,
отыскивая дичь свою,
под носом у слепой двустволки
ободранные бродят волки…
Я их сквозь полночь узнаю.

А сторож-то! Со сторожихой
с семидесятилетней, тихой!
Они под жар печной — бока,
пока созревшей облепихой
дурманит их издалека,
пока им дышится,
пока
им любопытны сны и толки,
пока еще слышны им волки,
и августа мягка рука,
пока кленовый лист узорный
им выпадает на двоих…
Вот так я представляю их,
случайный бог таксомоторный,
невыспавшийся, тощий, черный,
с дорожных облаков своих.

Виноградную косточку в теплую землю зарою,
И лозу поцелую и спелые гроздья сорву,
И друзей созову, на любовь свое сердце настрою.
А иначе зачем на земле этой вечной живу?

Собирайтесь-ка гости мои на мое угощенье,
Говорите мне прямо в глаза чем пред вами слыву,
Царь небесный пошлет мне прощение за прегрешенья.
А иначе зачем на земле этой вечной живу?

В темно-красном своем будет петь для меня моя дали,
В черно-белом своем преклоню перед нею главу,
И заслушаюсь я и умру от любви и печали.
А иначе зачем на земле этой вечной живу?

И когда заклубится закат по углам золотея,
Пусть опять и опять предо мной проплывут наяву,
Синий буйвол и белый орел и форель золотая.
А иначе зачем на земле этой вечной живу?

У отворенных
у ворот лесных,
откуда пахнет сыростью,
где звуки
стекают по стволам,
стоит лесник,
и у него —
мои глаза и руки.
А лесу платья старые тесны.
Лесник качается
на качкой кочке
и все старается
не прозевать весны
и первенца принять
у первой почки.
Он наклоняется — помочь готов,
он вслушивается,
лесник тревожный,
как надрывается среди стволов
какой-то стебелек
неосторожный.
Давайте же не будем обижать
сосновых бабок и еловых внучек,
пока они
друг друга учат,
как под открытым небом
март рожать!
Все снова выстроить — нелегкий срок,
как зиму выстоять, хоть и знакома…
И почве выстрелить
свой стебелек,
как рамы выставить хозяйке дома…

…Лес не кончается.
И под его рукой
лесник качается,
как лист послушный…
Зачем отчаиваться,
мой дорогой?
Март намечается
великодушный!

из к/ф «Ключ без права передачи»

Давайте восклицать, друг другом восхищаться,
Высокопарных слов не надо опасаться.
Давайте говорить друг другу комплименты —
Ведь это все любви счастливые моменты.

Давайте горевать и плакать откровенно
То вместе, то поврозь, а то попеременно.

Не нужно придавать значения злословью —
Поскольку грусть всегда соседствует с любовью.

Давайте понимать друг друга с полуслова,
Чтоб, ошибившись раз, не ошибиться снова.
Давайте жить, во всем другу потакая, —
Тем более, что жизнь короткая такая.

Вот музыка та, под которую
мне хочется плакать и петь.
Возьмите себе оратории,
и дробь барабанов, и медь.
Возьмите себе их в союзники
легко, до скончания дней…
Меня же оставьте с той музыкой:
мы будем беседовать с ней.

Пока еще звезды последние не отгорели,
вы встаньте, вы встаньте с постели,
сойдите к дворам,
туда, где — дрова, где пестреют мазки
акварели…
И звонкая скрипка Растрелли
послышится вам.

Неправда, неправда,
все — враки, что будто бы старят
старанья и годы! Едва вы очутитесь тут,
как в колокола
купола золотые ударят,
колонны
горластые трубы свои задерут.

Веселую полночь люби — да на утро надейся…
Когда ни грехов и ни горестей не отмолить,
качаясь, игла опрокинется с Адмиралтейства
и в сердце ударит, чтоб старую кровь отворить.

О вовсе не ради парада, не ради награды,
а просто для нас, выходящих с зарей из ворот,
гремят барабаны гранита,
кларнеты ограды
свистят менуэты…
И улица Росси поет!

На полотне у Аллы Беляковой,
где темный сад немного бестолковый,
где из окна, дразня и завораживая,
выплескивается пятно оранжевое,
где все имеет первозданный вид
и ветви как зеленая оправа,
где кто-то бодрствует, а кто-то спит
в том домике, изображенном справа,-
там я бываю запросто в гостях,
и надобности нет о новостях
выспрашивать дотошно и лукаво.
По лесенке скрипучей в сад схожу
и выгляжу, быть может, даже хмурым;
потом сажусь и за столом сижу
под лампою с зеленым абажуром.
Я на виду, я чем-то удручен,
а может, восхищен, но тем не мене
никто, никто не ведает,
о чем
я размышляю в данное мгновенье,
совсем один в той странной тишине,
которою вселенная объята…
И что-то есть, наверное, во мне
от старого глехо* и от Сократа.

* Крестьянин (груз.)

← Предыдущая Следующая → 1 2 3 4 ... 8
Показаны 1-15 из 114