Петр Вяземский

Вопрос искусства для искусства
Давно изношенный вопрос;
Другие взгляды, мненья, чувства
Дух современный в жизнь занес.

Теперь черед другим вопросам,
И, от искусства отрешась,
Доносом из любви к доносам
Литература занялась.

Я знал давно, что подл Фиглярин,
Что он поляк и русский сплошь,
Что завтра будет он татарин,
Когда б за то ему дать грош;
Я знал, что пошлый он писатель,
Что усыпляет он с двух строк,
Что он доносчик, и предатель,
И мелкотравчатый Видок;
Что на все мерзости он падок,
Что совесть в нем — истертый знак,
Что он душой и рожей гадок,
Но я не знал, что он дурак.
Теперь и в том я убедился:
Улика важная. Нахал,
Спасибо, сам проговорился
И в глупости расписку дал.
Сказал я как-то мимоходом,
И разве в бровь, не прямо в глаз,
Что между авторским народом
Шпионы завелись у нас;
Что там, где им изменит сила
С лица на недруга напасть,
Они к нему подходят с тыла
И за собою тащат в часть;
Что страшен их не бой журнальный,
Но что они опасны нам,
Когда жандарм или квартальный
В их эпиграммах пополам.
Ему смолчать бы, как смолчали
Другие, закусив язык.
Не все ж бы тотчас угадали,
Кто целью был моих улик.
Но он не вытерпел, _ответил_
И сдуру ясно доказал,
Что хоть в кого бы я ни метил,
А прямо в лоб ему попал.

(Ночью при иллюминации)

Из тысячи и одной ночи
На часть одна пришлась и мне,
И на яву прозрели очи,
Что только видится во сне.

Здесь ярко блещет баснословный
И поэтический восток;
Свой рай прекрасный, хоть греховный,
Себе устроил здесь пророк.

Сады, сквозь сумрак, разноцветно
Пестреют в лентах огневых,
И прихотливо, и приветно
Облита блеском зелень их.

Красуясь стройностию чудной,
И тополь здесь, и кипарис,
И крупной кистью изумрудной
Роскошно виноград повис.

Обвитый огненной чалмою,
Встает стрельчатый минарет,
И слышится ночною тьмою
С него молитвенный привет.

И негой, полной упоенья,
Ночного воздуха струи
Нам навевают обольщенья,
Мечты и марева свои.

Вот одалиски легким роем
Воздушно по саду скользят;
Глаза их пышут страстным зноем
И в душу вкрадчиво глядят.

Чуть слышится их тайный шепот
В кустах благоуханных роз;
Фонтаны льют свой свежий ропот
И зыбкий жемчуг звонких слез.

Здесь, как из недр волшебной сказки,
Мгновенно выдаются вновь
Давно отжившей жизни краски,
Власть, роскошь, слава и любовь.

Волшебства мир разнообразный,
Снов фантастических игра,
И утонченные соблазны,
И пышность ханского двора.

Здесь многих таинств, многих былей
Во мраке летопись слышна,
Здесь диким прихотям и силе
Служили молча племена;

Здесь, в царстве неги, бушевало
Немало смут, домашних гроз;
Здесь счастье блага расточало,
Но много пролито и слез.

Вот стены темного гарема!
От страстных дум не отрешась,
Еще здесь носится Зарема,
Загробной ревностью томясь.

Она еще простить не может
Младой сопернице своей,
И тень ее еще тревожит
Живая скорбь минувших дней.

Невольной роковою страстью
Несется тень ее к местам,
Где жадно предавалась счастью
И сердце ненадежным снам.

Где так любила, так страдала,
Где на любовь ее в ответ
Любви измена и опала
Ее скосили в цвете лет.

Во дни счастливых вдохновений
Тревожно посетил дворец
Страстей сердечных и волнений
Сам и страдалец, и певец.

Он слушал с трепетным вниманьем
Рыданьем прерванный не раз
И дышащий еще страданьем
Печальной повести рассказ.

Он понял раздраженной тени
Любовь, познавшую обман,
Ее и жалобы, и пени,
И боль неисцелимых ран.

Пред ним Зарема и Мария —
Сковала их судьбы рука —
Грозы две жертвы роковые,
Два опаленные цветка.

Он плакал над Марией бедной:
И образ узницы младой,
Тоской измученный и бледный,
Но светлый чистой красотой.

И непорочность, и стыдливость
На девственном ее челе,
И безутешная тоскливость
По милой и родной земле.

Ее молитва пред иконой,
Чтобы от гибели и зла
Небес царица обороной
И огражденьем ей была,-

Все понял он! Ему не ново
И вчуже сознавать печаль,
И пояснять нам слово в слово
Сердечной повести скрижаль.

Марии девственные слезы
Как чистый жемчуг он собрал
И свежий кипарис, и розы
В венок посмертный он связал.

Но вместе и Заремы гневной
Любил он ревность, страстный пыл
И отголосок задушевный
В себе их воплям находил.

И в нем борьба страстей кипела,
Душа и в нем от юных лет
Страдала, плакала и пела,
И под грозой созрел поэт.

Он передал нам вещим словом
Все впечатления свои,
Все, что прозрел он за покровом,
Который скрыл былые дни.

Тень и его здесь грустно бродит,
И он, наш Данте молодой,
И нас по царству теней водит,
Даруя образ им живой.

Под плеск фонтана сладкозвучный
Здесь плачется его напев.
И он — сопутник неразлучный
Младых бахчисарайских дев.

Попробуй съ рьянымъ неофитомъ,
Схватившимъ вдругъ вершки всего,
Въ вопросе ужъ давно избитомъ
И новомъ только для него,
Попробуй быть съ нимъ разныхъ мненій, —
Хоть Пушкинъ будь, хоть Карамзинъ, —
Онъ градомъ брани и каменій
Засыплетъ васъ съ своихъ вершинъ.
Что разъ въ его вгвоздили стену,
На томъ онъ крепко заторелъ;
Нетъ спорныхъ мыслей для обмену:
Къ одной приросъ и затверделъ.
Упрямый, цельный, однородный,
Пожалуй, твердо онъ стоитъ;
Но где-жъ тутъ жизнь? Въ степи безплодной
Одной онъ мысли монолитъ.
Въ уме его, тугомъ и тесномъ,
Сомненьямъ мудрымъ места нетъ;
Въ своемъ величьи полновесномъ
Заплылъ онъ въ свой авторитетъ.
Глупцамъ прилично зазнаваться:
Самоуверенность тупа.
Умела-бъ глупость сомневаться,
Была-бъ она не такъ глупа.

Наш журналист и сух, и тощ, как спичка,
Когда-б ума его весь выжать сок,
То выйдет в ряд учености страничка
Да мыслей пять или шесть строк.

Как ни придешь к нему, хоть вечером, хоть рано,
А у него уж тут и химик, и сопрано,
И врач, и педагог, разноплеменный сбор,
С задачей шахматной ученый Филидор,
Заморский виртуоз, домашний самоучка,
С старушкой бабушкой молоденькая внучка;
И он на них вперит свой неподвижный взгляд
Рассеянно, из двух спросить любую рад,
Которая должна в балет порхнуть Жизелью,
Которой на покой дать в богадельне келью?
Поэт, и сказочник, и новый драматург,
Пред тем чтоб на себя накликать Петербург,
Новорожденных чад ему на суд приносит
И детям на зубок его вниманья просит.
Несостоятельный журнальный Фигаро,
Желающий свое осеребрить перо,
С проектом Верхолет, воздушных замков зодчий,
Простроил он давно на них запас свой отчий,
И ловит по рукам пятьсот рублей взаймы,
Чтоб верный миллион нажить к концу зимы;
Крушеньем преданный враждебных волн прибою,
Уязвленный людьми, обманутый судьбою,
Кого постигла скорбь, кого людская злость,
Тут у него в дому уже почетный гость;
Бее ищут близь него движенья и защиты,
И настежь дверь его и сердце всем открыты;
Наш друг ни от чего, ни от кого не прочь,
Всем ближним близок он, и всем готов помочь.

Разносторонний ум и вместе специальный,
И примадонне он, и бабке повивальной
Все тайны ремесла готов преподавать,
Как будто б сам рожден он петь и повивать.

Рассеянность его была не беспредельной,
В ином был человек и он отменно дельный.
Сочти все дни его: как верный часовой,
Он в жизнь не опоздал минутой ни одной
На дело доброе, где ум брал сердце в долю,
На лакомый обед, где мог покушать вволю;
Педант, он не давал в делах и на пиру
Напрасно остывать ни супу, ни добру.

От ранних лет его поэзия вскормила
И юный чуткий слух с созвучьями сроднила.
Был некогда ему Державин опекун,
А Батюшков поздней игрой волшебных струн
Приветствовал его, младого трубадура,
Счастливым баловнем Эрато и Амура.

Кудрявый трубадур стал, нам подобно, стар,
И свежих роз венок, Киприды милый дар,
С кудрями времени рукой свирепо скошен,
И вместо роз — парик на лысине взъерошен.
Но молодость души, но чувства нежный свет
Благоухали в нем под стужей поздних лет.
Всем возрастам умом и нравом одногодок,
В сенате мудрецов, средь юношеских сходок,
В кругу младых красот он был душой бесед,
И вечер без него не вечер был; обед,
Не скрашенный его застольным вдохновеньем,
Был сух и на душу ложился пресыщеньем…

Средь избранных дерев — береза
Не поэтически глядит;
Но в ней — душе родная проза
Живым наречьем говорит.

Милей всех песней сладкозвучных —
От ближних радостная весть,
Хоть пара строк собственноручных,
Где сердцу много что прочесть.

Почтовый фактор — на чужбине
Нам всем приятель дорогой;
В лесу он просек, ключ — в пустыне,
Нам проводник в стране чужой.

Из нас кто мог бы хладнокровно
Завидеть русское клеймо?
Нам здесь и ты, береза, словно
От милой матери письмо.

Блестят серебряные горы,
И отчеканились на них
Разнообразные узоры
Из арабесков снеговых.

Здесь серебра живого груды;
Здесь неподдельной красоты
На пиршестве земном сосуды —
Огромно-чудной высоты.

Своею выставкой богата
Неистощимая земля:
Здесь Грановитая палата
Нерукотворного Кремля.

Давно ли ум с фортуной в ссоре,
А глупость — счастия зерно?
Давно ли искренним быть — горе,
Давно ли честным быть смешно?
Давно ль тридцатый год Изоре?
Давным-давно.

Когда Эраст глядел вельможей,
Ты, Фрол, дышал с ним заодно.
Вчера уж не в его прихожей
Вертелось счастья веретно;
Давно ль с ним виделся? — «О боже!
Давным-давно».

«Давно ль в ладу с здоровьем, силой
Честил любовь я и вино?» —
Раз говорил подагрик хилый;
Жена в углу молчала, но…
В ответ примолвил вздох унылый:
Давным-давно.

Давно ль знак чести на позорном
Лишь только яркое пятно,
Давно ль на воздухе придворном
Вдруг и тепло и студено
И держат правду в теле черном?
Давным-давно.

У авторов приязнь со всячиной ведется.
«Росслав твой затвердил: «Я росс, я росс, я росс!»
А всё он невелик, когда же разрастется?» —
Фонвизин Княжнину дал шуточный запрос.
«Когда? — тот отвечал, сам на словцо удалый. —
Когда твой бригадир поступит в генералы».

Ага, плутовка мышь, попалась, нет спасенья!
Умри! Ты грызть пришла здесь Дмитриева том,
Тогда как у меня валялись под столом
Графова сочиненья!

. . . . . . . . .Ты, коего искусство
Языку нашему вложило мысль и чувство,
Под тенью здешних древ — твой деятельный ум
Готовил в тишине созданье зрелых дум!
Покорный истине и сердца чистой клятве,
Ты мудрость вопрошал на плодовитой жатве
Событий, опытов, столетий и племен
И современником минувших был времен.
Сроднившись с предками, их слышал ты, их видел,
Дружился с добрыми, порочных ненавидел,
И совести одной, поработив язык,
Ты смело поучал народы и владык.
О Карамзин! Ты здесь с любимыми творцами;
В душе твой образ слит с священными мечтами!
Родитель, на одре болезни роковой,
Тебе вверял меня хладеющей рукой
И мыслью отдыхал в страданиях недуга,
Что сын его найдет в тебе отца и друга.
О, как исполнил ты сей дружества завет!
Ты юности моей взлелеял сирый цвет,
О мой второй отец! Любовью, делом, словом
Ты мне был отческим примером и покровом.
Когда могу, как он, избрав кумиром честь,
Дань непозорную на прах отца принесть,
Когда могу, к добру усердьем пламенея,
Я именем отца гордиться, не краснея,
Кого как не тебя благодарить бы мог?
Так, ты развил во мне наследственный залог.
Ты совращал меня с стези порока низкой
И к добродетели, душе твоей столь близкой,
Ты сердце приучал — любовию к себе.
Изнемогаю ль я в сомнительной борьбе
С страстями? Мучит ли желаний едких жало?
Душевной чистоты священное зерцало —
Твой образ в совести — упрека будит глас.
Как часто в лживых снах, как свет рассудка гас
И нега слабостей господствовала мною,
Ты совести моей был совестью живою.
Как радостно тебя воображаю здесь!
Откинув славы чин и авторскую спесь,
Счастливый семьянин, мудрец простосердечный,
В кругу детей своих, с весною их беспечной
Ты осень строгих лет умеешь сочетать.
Супруга нежная, заботливая мать
Перед тобой сидят в святилище ученья,
Как добрый гений твой, как муза вдохновенья;
В твой тихий кабинет, где мир желанный ваш,
Где мудрость ясная — любви и счастья страж,
Не вхож ни глас молвы, ни света глас мятежный.
Труд — слава для тебя, а счастье — труд прилежный,
О! Если б просиял желанный сердцем день,
Когда ты вновь придешь под дружескую сень
Дубравы, веющей знакомою прохладой,
Сочтясь со славою, полезных дел наградой,
От подвига почить на лоне тишины!
О! Если б наяву сбылись надежды сны!
Но что я говорю, блуждающий мечтатель!
Своих желаний враг, надежд своих предатель,
Надолго ли, и сам в себе уединясь,
Я с светом разорвал взыскательную связь?
Быть может, день еще — и ветр непостоянный
Умчит неверный челн от пристани желанной!
Прохладный мрак лесов, игривый ропот вод!
Надолго ли при вас, свободный от забот,
Вам преданный, вкушал я блага драгоценны!
Занятья чистые, досуг уединенный,
Душ прояснившихся веселье и любовь!
Иль с тем я вас познал, чтобы утратить вновь?

Прости! Как грустно это слово,
Когда твердим его друзьям,
С ним сердце выскочить готово,
Иль разорваться пополам.

Как много скорби безнадежной,
Как много слез таится в нем!
Завет разлуки неизбежной,
Привычек сердца перелом.

Оно нам подтверждает грозно,
Что наше все и мы на срок;
Что в круг наш, рано или поздно,
А вломится железный рок.

Что слово вместе здесь непрочно,
Как радость, синоним его;
Что часто лучшее заочно,
Что смерть есть в жизни цель всего.

Разлука — смерть, и смерть — разлука:
Когда мы говорим прости!
Кто сердцу бедному порука,
Что вновь сойдемся на пути?

Что этот звук — живое слово,
Не роковой, надгробный гул,
Который хладно и сурово
Раздался в сердце и заснул!

Что есть грядущее в той речи,
Что отголосок ей готов
В привете сердцем жданной встречи,
Красноречивой и без слов?

Нет, в неизбежный час прощанья,
Покоя ноющую грудь,
Мы лучше скажем: до свиданья!
А там, что бог даст, то и будь.

Благоуханьем роза дышит,
Созвучьем дышит соловей,
Хотя никто его не слышит,
Никто не радуется ей.

Печально горлица воркует
На светлом празднике весны;
Луна златым лучом целует
Лесов пустынных глубины.

Так бескорыстен, безотчетен
В своих явлениях поэт;
Он об успехе беззаботен,
Равно ему: есть цель иль нет.

Над ним минутного влиянья
Всесилен роковой закон:
Без думы, скорби иль вниманья
Поет, страдает, любит он.

Из Пёриге гость жирный и душистый,
Покинутый судьбы на произвол,
Ступай, пирог, к брегам полночи льдистой!
Из мест, где Ком имеет свой престол
И на народ взирает благосклонней,
Где дичь вкусней, и трюфли благовонней,
И пьяный Вакх плодит роскошный дол…
Иль, отложив балясы стихотворства
(Ты за себя сам ритор и посол),
Ступай, пирог, к Т<ургеневу> на стол,
Достойный дар и дружбы и обжорства!
А ты, дитя, не тех угрюмых школ,
Где натощак воспитанный рассудок
К успехам шел через пустой желудок,
Но лучших школ прилежный ученик;
Ты, ревностный последник Эпикуру;
Ты, уголок между почетных книг
Оставивший поварни трубадуру,
Который нам за лакомым столом
_Искусство есть_ преподавал стихом
И, _своего исполненный предмета_,
Похитил лавр обжоры и поэта, —
Ты, друг, прими в знак дружбы мой пирог,
Как древле был приемлем хлеб с солонкой.
Друзей сзови; но двери на замок
От тех гостей, которых запах тонкой,
Издалека пронюхав сочный дух,
И навыком уж изощренный слух,
Прослышавши позывный звон тарелок,
Ведут к столу, — вернее лучших стрелок
Лицо их, в дверь явясь как на заказ,
Вам говорит, который в доме час.
Честь велика, когда почетный барин
К нам запросто приходит есть хлеб-соль,
Но за столом нас от честей уволь:
Незваный гость досадней, чем татарин.
В пословицах народов ум живет,
А здесь и ум обеденных Солонов.
В гостиных нас закон приличий жмет,
Но за столом, чужд ига, враг забот,
Бросаю цепь стеснительных законов.
Чиновный гость иль приторный сосед
Вливает яд в изящнейший обед.
Нет! нет! Прошу, мне в честь и благодарность,
Одних друзей сзови на мой пирог:
Прочь знатного враля высокопарность
И подлеца обсахаренный слог!
Пусть старшинством того почтит пирушка,
У коего всегда порожней кружка
И с языка вздор острый, без затей,
Как блестки искр, срывается быстрей.
Ему воздай отличие верховно;
Но не десп_о_т, а общества глава
Над обществом пусть царствует условно
И делит с ним законные права.
Пусть, радуясь его правленью, каждый
Покорностью почтит властей дележ
И в свой черед балует прихоть жажды
И языка болтливого свербеж.
Уже мечтой я заседаю с вами,
Я мысленно перелетаю даль:
Я вижу свой прибор между друзьями;
Вином кипит сияющий хрусталь.
Пусть сбудется воображенья шаль;
Пусть поживлюсь мечтательной поимкой,
Когда судьбы жестокий приговор,
Мне вопреки, лишь только невидимкой
Дает присесть за дружеский прибор.
Но тот, кому я близок и заочно,
Пусть будет есть и пить за трезвый дух;
Нельзя умней придумать и нарочно:
Тургенев мой, ты будешь есть за двух!