Синеглазый русый молодец,
Расплети мои тугие косы,
у меня был синеглаз отец,
матушка была русоволоса.
Буду ткать в твой дом половики,
под окошком пестовать ромашки,
в тонких струях ключевой реки
полоскать любимого рубашки,
цепенеть от преданной любви,
по ночам поить горячим словом,
сыновей рожать русоголовых
звонкогорлых, будто соловьи.
Собирать на стол пшеничный хлеб,
ставить чаши молока и чая…
Синеглазый русый человек,
отчий край в тебе я величаю.
Как за речкою, за речкою
вещует соловей,
соловейка, птичка певчая,
тоску мою развей.
Одинокой, не влюбленной
хорошо одной луне.
Обещай, что мил-миленочек
воротится ко мне
по-над речкой целый вечер
слушать речи соловья,
охорашивать мне плечи,
ничего не говоря.
Закружи ему головушку,
соловушка шальной,
чтобы скоро мой миленочек
назвал меня женой.
Ветер тронул камышину на бегу,
камышина обратилася в дуду.
Я — рыбачка, я сижу на берегу,
водяного под корягой стерегу:
ты лежи себе спокойно, водяной,
ты лиловую волну не беспокой.
Я сама бы да за милым рыбаком
по волне бы убежала босиком,
пуще ветра бы за плечи обняла,
и камышовый бы домишко привела,-
но сижу вот у каленого костра,
огонек держу до росного утра,
чтоб спала в реке лиловая волна,
чтобы рыбой наша сеть была полна…
Счастье мое влюбленное,
горько-сладко-соленое,
горем огорошенное,
мукой припорошенное,
луковое, лукавое,
с травами и купавами,
хмельное, игривое,
рёванное, ревнивое,
веревочкой витое,
пестом в ступе битое,
на огне испытанное,
а все ненасытное.
Меня ведут над полем белым
два белых ветра
в краю, от стужи онемелом,
искать ответа,
узнать у гор, седой сосны,
что приключились?
Зачем движение весны
остановилось?
Вздыхает лес, гудит скала,
сугробы дышат:
такие важные дела
решают выше.
Там среди звезд сидит совет
тройным престолом:
Столетний Лед, Столетний Снег
и Вечный Холод.
Моя забота им смешна,
им что за дело,
что в стужу милая страна
оледенела!
И вот под хохот и под свист
камней и вьюги
слетаю кубарем я вниз
в объятья к людям.
Сосновый дом, в нем старики
и разговоры,
пекутся в печке пирожки
легко и споро.
Апрель склонился надо мной,
товарищ нежный.
В ладонях девочки лесной
цветет подснежник.
Продают старый дом.
В палисаднике купчие споры,
самобраная скатерть,
разлив дорогого вина.
И на прежних хозяев
со старческим смотрит укором
дом зеленый в четыре
прозрачных, как слезы, окна.
До свидания, дом!
Я вреда не хочу новоселам,
потому не жалею, —
ты с ними тепло заживешь.
Но пройду стороной,
с настроеньем совсем не веселым,
до чего ж ты на счастье,
прошедшее счастье похож!
Слева в синем окне
нет внизу одного шпингалета.
Раму тихо тряхнешь,
и в окошко бесшумно входи.
Часто грозная мама
мои поджидала рассветы.
Многоцветье медовое
было еще впереди.
Деревянный мой дом,
дом до маковки крыши знакомый,
поднимали тебя
молодые мои старики.
Грустен ты, будто мамы моей
золотые иконы,
крепок ты, как отцовские
резкие, в дым, матерки.
Мы твои торопливые,
но не беспечные дети,
мы глядим высоко,
много выше, чем видишь ты, дом!
Нагляжусь на тебя,
поклонюсь твоим окнам пресветлым,
лишь бы прочно стоял
ты и дальше на месте родном.
Сегодня долгожданная зима
несет в себе самой такое свойство,
что люди сходят весело с ума,
впадая в праздничное беспокойство…
И вдруг! И ах! И на глазах у всех,
как будто семь чудес с окраин света,
как на сеанс бесплатные билеты,
пошел-посыпал благодатный снег.
Под шорох снега поутих народ,
как будто другу сердцем поверяя
глухую боль за прошлый недород,
заботу о грядущем урожае.
Побольше нужно снега и воды,
чтоб утолить засушливую жажду.
Всем ясно: добросовестнее каждый
растить обязан общие плоды…
А снег себе торжественно идет…
Так шествие его необычайно,
как будто небо открывает тайну,
приблизив к нам высокий небосвод.
Настоялся мед, —
пир пора пировать,
чтобы меду бродить,
да не стариться.
Собирайся, народ,
молодых величать,
жениха да невесту —
красавицу.
В нашем доме жених,
будто селезень,
горделивый,
кольцом окольцованный,
в нашем доме невеста,
что ясный день,
солнцем утренним оцелованный.
Наши други-сваты —
словно бочки с вином,
сватьи — пряники разрумяненные,
завивайся, застолье,
веселым вьюном,
лейся, свадебное гуляние!
Горько-горько, до дна,
до настойной травы,
ах, невеста,
довольно невеститься!
Та любовь, что была,
только привкус любви,
вкус приходит
с медовым месяцем.
Две пары горных финских лыж,
и ложе из еловых веток,
и ты у ног моих сидишь, —
среди снегов затихший ветер.
Мой смелый ветер, облик твой
весь в бликах северных сияний,
высокогорный наш покой —
предвестник будущих скитаний.
Мы здесь, как пара снегирей,
сбежавших из дому мальчишек.
За гулом пламени в костре
дождливый шепот снега слышен.
Мы…
— Что ты, что ты говоришь? —
Ты говоришь, на угля дуя:
— Какие ветры, снегири?
Мы два озябших поцелуя.
За полночь падал ясный снег,
сверкал каток
жемчужиной квартала,
и женщина
в счастливом полусне
на тоненьких конечках
танцевала.
Как будто снежный вихрь ее кружил,
а может быть,
она его смиряла.
И, словно все видавший старожил,
светил прожектор
с высоты портала.
Бежит дорожка хлебного валка,
как будто мамин чистый половик,
вон до того зеленого леска,
который к полю желтому приник.
Десятый час молотит барабан,
и до ночного пенья петухов
качает нас великий океан
налитых ярым солнышком хлебов.
Как небо, бесконечная земля.
И бесконечно сыплется зерно.
Но к полночи кончаются поля,
и тихо всходит мамино окно.
Налей-ка, мама, кружку молока…
Немного перегрелся мой мотор…
В глазах дорожка хлебного валка,-
действительно устал твой комбайнер.
Еще не опустели бункера,
а с севера уже идут дожди…
Мы завтра будем в ноле до утра,
ты до утра домой меня не жди.
Голуби, соколы, лебеди —
редкие в доме друзья,
вот что за тайной беседою
нынче проведала я.
Проворковали мне голуби,
тронув ладони мои:
— Только в любви наша молодость,
молодость только в любви…
Сокол окраину облака
срезал точеным крылом:
— Место оставь и для подвига
в сердце упорном своем…
Лебедь, летя с лебедицей,
дали мои огласил:
— Чашу с живою водицей
ты по земле пронеси…
Чаша моя переполнена,
хватит ли силы поднять?
Лебеди, соколы, голуби,
не оставляйте меня.
Давно и округе нашей нет волков —
они от нас переселились в сказку.
Но кое-кто из маленьких зверьков
являться любит миру в волчьей маске.
Рычит, ревет, когтями землю рвет,
и дыбом шерсть, и волчья злоба в глазках.
Вот-вот проглотит, и ведь страх берет,
овцой дрожишь перед раскрытой пастью.
Оставишь кабинет… нет — карнавал!
Кругом народ приветливый смеется.
И нет волков, и мы давно не овцы,
А чертов заяц все же напугал!
Не верю, что меня искал,
хоть голова твоя в поклоне,
не верю, что за руку взял,
хотя еще тепло в ладони.
Не верю, что вчера могла
встречать приветливо другого,
не верю, что сама ждала,
не верю, что увижу снова,
что можно жить в таком тепле,
стремглав щенком бросаться
к двери…
Тому, что есть ты на .земле,
никак пока я не поверю.
Быки напились
и ушли по еловым отрогам,
родник замутился,
и в сердце забилась тревога;
а я-то усердно
ту капельку влаги искала,
три дня и три ночи
глубокое ложе копала,
потом берега
плитняком подорожным крепила,
родник засветился,
и влага меня окропила.
И все для того,
чтобы эти тупые копыта
прошли и оставили
русло испитым, разбитым?
Вот так я роптала,
осколки камней собирая.
Гляжу, а родник мой
наполнился снова до края!
Поправила камни,
засеяла берег травою:
— Живи без обиды,
живи и пои все живое.