1) Жители Вьетнама — использовали
фонари из камня?
2) Были у них церемонии
в честь раскрытия бутонов?
3) Были они склонны к тихому смеху?
4) Использовали кость (в том числе слоновую),
серебро и нефрит для украшений?
5) Была ли у них эпическая поэзия?
6) Отличали они речь от пения?
1) Сэр, их маленькие сердца обратились в камень.
Не осталось свидетельств — каменные ли фонари
освещали в садах их приятные занятия.
2) Возможно, они собирались, чтобы восхититься
цветением, но после того, как убили детей,
не стало бутонов.
3) Сэр, смех отзывается болью на сожженных губах.
4) Возможно, миллион снов назад. Украшенья —
для радости. Все кости обуглились.
5) Никто не помнит. Большинство
было крестьянами, их жизнь-
в бамбуке и рисе.
Когда мирные облака отражались в полях риса
и буйвол уверенно ступал по террасам,
может быть, отцы и рассказывали детям предания.
Когда бомбы разбили зеркала полей,
времени хватило только на крик.
6) Остался лишь отзвук
речи, похожей на щебет.
Говорят, их пение напоминало
полет мотыльков в лунном свете.
Но так ли это? Пение — смолкло.
Черное лицо старика под фонарями
отливает золотом, словно камешки
под водой — старик прогуливает
под дождем двух беспородных
собак, маленькую и здоровенную,
по отдыхающей предвечерней улице.
Маленькая верткая тянет в сторону,
послушная зову мусорной урны,
а здоровенная кучерявая
тянет вперед: лоснящийся тротуар
сулит ей таинственные соблазны.
Дождь усиливается. Старик без шляпы,
Он улыбается и бормочет себе под нос.
Меняется освещение: бесконечный церковный
свод улицы отражает литургически-
рдяные ноты. Старик дрейфует
меж вожделеньями двух собак.
Все трое сворачивают на перекрестке,
все объяты своим ощущеньем друг друга,
ощущеньем радости,
погоды, уличных углов,
ленивыми своими разногласиями
и сугубо личным молчанием.
Слепой. Я могу на него глядеть,
стыдливо, бесстыдно. Он чувствует взгляды?
Нет, велико его одиночество.
Странная прихоть-
досыта глядеть на чужое лицо.
Не досыта — хочется еще и еще.
В своем мире он сейчас говорит
почти вслух. Его губы шевелятся.
На них беспокойство. И какая-то
радость, почти улыбка.
Неощущаемый мной ветерок
рябит его лицо, словно воду.
Поезд следует к центру, останавливаясь
на станциях. Внутри его громкой
дребезжащей сутолоки покой,
покой молчащих людей —
некоторые смотрят на слепого
мимоходом, а не жадно, как я,—
и внутри этого покоя—его
особый покой, не покой, а вихрь
образов — только какие они, его образы?
Он слепой! И ему все равно,
что он выглядит странно, потому что
обнаженные мысли играют на его лице,
как свет на воде,— он же не знает,
что значит «выглядеть».
Он слеп от рожденья.
И вот он встает и наготове стоит у дверей,
зная, что следующая — его. Он считал?
Нет, он знает и так.
Он выходит, и я за ним.
«Разрешите, я вам помогу».
«Пожалуйста». Безразличие.
Но в тот же миг, когда я
слышу его безразличный голос,
рука его поднимается, ищет,
и мы идем, взявшись за руки, словно дети.
Его рука теплая и не влажная,
крепкая — такую приятно пожать.
И когда он первым проходит
турникет, рука его сразу же
ждет мою.
«Осторожно, ступеньки. А здесь
направо. Опять ступеньки». Мы вышли
на солнечный свет. Он чувствует
ласковый воздух. «Славный день»,—
говорит слепой. Одиночество
шагает со мной, шагает
рядом со мной, не во мне: его мысли
одиноки, но его рука и моя
так сроднились, что, кажется,
словно моя рука, отделившись,
идет сама по себе. Я перевожу
его через улицу, и слепой
говорит, что теперь сам найдет дорогу.
Он знает, куда идет: в никуда,
наполненное тенями. Он говорит: «Я».
Убийства продолжаются, каждый миг
Движутся по генетической цепи боль и несчастье,
Несправедливость творится сознательно, ветер
Несет прах увядших надежд, и все же,
Дыша этими испарениями на запруженных людьми тротуарах,
Среди искалеченных жизней, бесноватых отбойных молотков,
Автомобильных стоянок, режущих глаза
Под майским солнцем,—
я увидела
Не вокруг, а внутри
Тусклого горя, раздробленного мужества и уродливых
Бетонных фасадов, другое горе, сияние, похожее
На блеск розы, на приют милосердия,
И услышала не вокруг, а внутри шума,
Напев, который плавно перешел в спокойную улыбку.
Ничто не изменилось, только все предстало иначе:
Не то, чтобы не стало ужаса, не продолжались убийства,
Не то, чтобы я подумала, что больше
не будет отчаяния,—
Но некая прозрачность открыла мне некую
Благословенную непохожесть, которая и была блаженством.
Так сквозь уличную пыль я увидела
Рай.
Словно
вечно они гонятся, те, которых
мы гоним —
под тусклым небом, где,
когда зажглись огни, звезда
пронзила туман, теперь
равномерное
непрерывное
в шесть наших рядов
движение, как во сне…
***
А люди — мы сами! —
разумные, из нутра
машин появляемся
лишь у заправочных станций,
неуверенно
рассматривая друг друга,
торопливо пьем кофе
у автоматов и спешим
назад к машинам,
исчезаем
в них навсегда
ради движения —
Тут и там домй за пределами
замкнутого пути, деревья, деревья, кусты
мимо них, мимо нас
автомобили —
перед нами
обгоняют, подгоняют сзади
и
слева летят навстречу,
слишком блестящие,
неумолимо скользят
в шесть рядов
на юг и на север мчатся,
невнятно бурча…
У меня на уме женщина
невинная, неприкрашенная, но
искренняя, пахнущая
яблоками и травой. Она одевает
сорочку или рубашку, её волосы
светло-каштановые и гладкие, и она
добрая и очень чистая —
без нарочитости
но у неё
нет фантазии…
И есть беспокойная,
гуляющая при луне девушка
или старуха, или обе вместе,
одетая в опал, тряпьё, перья
и оборванную тафту,
которая знает странные песни
но она — не добра…