Не помню я про ход резца —
Какой руки, какого века,—
Мне не забыть того лица,
Любви и муки человека.
А кто он? Возмущенный раб?
Иль неуступчивый философ,
Которого травил сатрап
За прямоту его вопросов?
А может, он бесславно жил,
Но мастер не глядел, не слушал
И в глыбу мрамора вложил
Свою бушующую душу?
Наверно, мастеру тому
За мастерство, за святотатство
Пришлось узнать тюрьму, суму
И у царей в ногах валяться.
Забыты тяжбы горожан,
И войны громкие династий,
И слов возвышенный туман,
И дел палаческие страсти.
Никто не свистнет, не вздохнет —
Отыграна пустая драма,—
И только всё еще живет
Обломок жизни, светлый мрамор.
Он идет, седой и сутулый.
Почему судьба не рубнула?
Он остался живой, и вот он,
Как другие, идет на работу,
В перерыв глотает котлету,
В сотый раз заполняет анкету,
Как родился он в прошлом веке,
Как мечтал о большом человеке,
Как он ел паечную воблу
И в какую он ездил область.
Про ранения и про медали,
Про сражения и про печали,
Как узнал он народ и дружбу,
Как ходил на войну и на службу.
Как ходила судьба и рубала,
Как друзей у него отымала.
Про него говорят «старейший»,
И ведь правда — морщины на шее,
И ведь правда — волос не осталось.
Засиделся он в жизни малость.
Погодите, прошу, погодите!
Поглядите, прошу, поглядите!
Под поношенной, стертой кожей
Бьется сердце других моложе.
Он такой же, как был, он прежний,
Для него расцветает подснежник.
Всё не просто, совсем не просто,
Он идет, как влюбленный подросток,
Он не спит голубыми ночами,
И стихи он читает на память,
И обходит он в вечер морозный
Заснеженные сонные звезды,
И сражается он без ракеты
В черном небе за толику света.
Не раз в те грозные, больные годы,
Под шум войны, средь нищенства природы,
Я перечитывал стихи Ронсара,
И волшебство полуденного дара,
Игра любви, печали легкой тайна,
Слова, рожденные как бы случайно,
Законы строгие спокойной речи
Пугали мир ущерба и увечий.
Как это просто все! Как недоступно!
Любимая, дышать и то преступно…
Когда я был молод, была уж война,
Я жизнь свою прожил — и снова война.
Я все же запомнил из жизни той громкой
Не музыку марша, не грозы, не бомбы,
А где-то в рыбацком селенье глухом
К скале прилепившийся маленький дом.
В том доме матрос расставался с хозяйкой,
И грустные руки метались, как чайки.
И годы, и годы мерещатся мне
Все те же две тени на белой стене.
Она лежала у моста. Хотели немцы
Ее унизить. Но была та нагота,
Как древней статуи простое совершенство,
Как целомудренной природы красота.
Ее прикрыли, понесли. И мостик шаткий
Как будто трепетал под ношей дорогой.
Бойцы остановились, молча сняли шапки,
И каждый понимал, что он теперь — другой.
На Запад шел судья. Была зима как милость,
Снега в огне и ненависти немота.
Судьба Германии в тот мутный день решилась
Над мертвой девушкой, у шаткого моста.
Знакомые дома не те.
Пустыня затемненных улиц.
Не говори о темноте:
Мы не уснули, мы проснулись.
Избыток света в поздний час
И холод нового познанья,
Как будто третий, вещий, глаз
Глядит на рухнувшие зданья.
Нет, ненависть — не слепота.
Мы видим мир, и сердцу внове
Земли родимой красота
Средь горя, мусора и крови.
Они накинулись, неистовы,
Могильным холодом грозя,
Но есть такое слово «выстоять»,
Когда и выстоять нельзя,
И есть душа — она все вытерпит,
И есть земля — она одна,
Большая, добрая, сердитая,
Как кровь, тепла и солона.
Как кровь в виске твоем стучит,
Как год в крови, как счет обид,
Как горем пьян и без вина,
И как большая тишина,
Что после пуль и после мин,
И в сто пудов, на миг один,
Как эта жизнь — не ешь, не пей
И не дыши — одно: убей!
За сжатый рот твоей жены,
За то, что годы сожжены,
За то, что нет ни сна, ни стен,
За плач детей, за крик сирен,
За то, что даже образа
Свои проплакали глаза,
За горе оскорбленных пчел,
За то, что он к тебе пришел,
За то, что ты — не ешь, не пей,
Как кровь в виске — одно: убей!
Стали сны единой достоверностью.
Два и три — таких годов орда.
На четвертый (кажется, что Лермонтов) —
Это злое имя «Кабарда».
Были же веснушчатые истины:
Мандарином веяла рука.
Каменные базилики лиственниц,
Обитаемые облака.
И какой-то мост в огромном городе —
Звезды просто, в водах, даже в нас.
Всё могло бы завершиться легким шорохом —
Зацепилась о быки волна.
Но осталась горечь губ прикушенных,
И любовь до духоты, до слез.
Разве знали мы, что ночь с удушьями
Тоже брошенный дугою мост?—
От весны с черешневыми хлопьями,
От любви в плетенке Фьезоле —
К этому холодному, чужому шлепанью
По крутой занозливой земле.
Но дающим девство нет погибели!
Рои войн смогла ты побороть,
Распахнувши утром новой Библии
Милую коричневую плоть.
Средь гнезда чернявого станичников
Сероглазую легко найду.
Крепко я пророс корнями бычьими
В каменную злую Кабарду.
Пусть любил любовью не утешенной.
Только раз, как древний иудей,
Я переплеснул земное бешенство
Ненасытной нежности моей.
Так обмоют бабки, вытрут досуха.
Но в посмертную глухую ночь
Сможет заглянуть простоволосая,
Теплая, заплаканная дочь.
Сердце, это ли твой разгон!
Рыжий, выжженный Арагон.
Нет ни дерева, ни куста,
Только камень и духота.
Все отдать за один глоток!
Пуля — крохотный мотылек.
Надо выползти, добежать.
Как звала тебя в детстве мать?
Красный камень. Дым голубой.
Орудийный короткий бой.
Пулеметы. Потом тишина.
Здесь я встретил тебя, война.
Одурь полдня. Глубокий сон.
Край отчаянья, Арагон.
Есть перед боем час — всё выжидает:
Винтовки, кочки, мокрая трава.
И человек невольно вспоминает
Разрозненные, темные слова.
Хозяин жизни, он обводит взором
Свой трижды восхитительный надел,
Все, что вчера еще казалось вздором,
Что второпях он будто проглядел.
Как жизнь недожита! Добро какое!
Пора идти. А может, не пора!..
Еще цветут горячие левкои.
Они цвели… Вчера… Позавчера…
Есть время камни собирать,
И время есть, чтоб их кидать.
Я изучил все времена,
Я говорил: «на то война»,
Я камни на себе таскал,
Я их от сердца отрывал,
И стали дни еще темней
От всех раскиданных камней.
Зачем же ты киваешь мне
Над той воронкой в стороне,
Не резонер и не пророк,
Простой дурашливый цветок?
Был лютый мороз. Молодые солдаты
Любимого друга по полю несли.
Молчали. И долго стучались лопаты
В угрюмое сердце промерзшей земли.
Скажи мне, товарищ.. Словами не скажешь,
А были слова — потерял на войне..
Ружейный салют был печален и важен
В холодной, в суровой, в пустой тишине.
Могилу прикрыли, а ночью — в атаку.
Боялись они оглянуться назад.
Но кто там шагает? Друзьями оплакан,
Своих земляков догоняет солдат.
Он вместе с другими бросает гранаты,
А если залягут — он крикнет «ура».
И место ему оставляют солдаты,
Усевшись вокруг золотого костра.
Его не увидеть. Повестку о смерти
Давно получили в далеком краю.
Но разве уступит солдатское сердце
И дружба, рожденная в трудном бою?
Ненависть — в тусклый январский полдень
Лед и сгусток замерзшего солнца.
Лед. Под ним клокочет река.
Рот забит, говорит рука.
Нет теперь ни крыльца, ни дыма,
Ни тепла от плеча любимой,
Ни калитки, ни лая собак,
Ни тоски. Только лед и враг.
Ненависть — сердца последний холод.
Все отошло, ушло, раскололось.
Пуля от сердца сердце найдет.
Чуть задымится розовый лед.
Она погибла, как играла,
С улыбкой детской на лице.
И только ниточка кораллов
Напоминала о конце.
Подходит ночь. Я вижу немца,
Как молча он ее пытал.
Как он хозяйским полотенцем
Большие руки вытирал.
И вижу я в часы ночные,
Когда смолкают голоса,
Его холодные, пустые,
Его стеклянные глаза.
Как он пошел за нею следом,
Как он задвижку повернул,
Как он спокойно пообедал,
И как спокойно он уснул.
И ходит он, дома обходит,
Убьет, покурит и уснет,
Жене напишет о погоде,
Гостинцы дочери пошлет.
И равнодушные, сухие,
Его глаза еще глядят.
И до утра не спит Россия,
И до утра бойцы не спят,
И жадно вглядываясь в темень,
Они ведут свой счет обид,
И не один уж мертвый немец
В земле окаменелой спит.
Но говорят бойцы друг другу,
Что немец тот — еще живой,
С крестом тяжелым за заслугу,
С тяжелой тусклой головой,
В пустой избе, над ржавым тазом
Он руки вытянул свои
И равнодушно рыбьим глазом
Глядит на девушку в крови.
Глаза стеклянные, пустые
Не выражают ничего.
И кажется, что вся Россия
В ночном дозоре ждет его.