Средь споров мировых и схваток
Себя вдруг спросишь: — Назови,
На чем стоит миропорядок?
На дисциплине? На любви?
Но здесь от страха гнутся спины
И я кнуту не прекословь!
Где мощный мускул дисциплины.
Там изгоняется любовь.
Сойдись, любовь и дисциплина,
Создай порядок и покой!
Где золотая середина?
Нет середины никакой!
Меж дисциплиной и любовью
Который год, который век,
Порой отхаркиваясь кровью.
Метаться будет человек?
И лишь пророки-исполины
Напоминают вновь и вновь.
Что жизнь без всякой дисциплины
Дисциплинирует любовь.
Не будите её так рано,
Солнца огненные лучи!
Снится девушке, как ни странно,
Ранним утром луна в ночи.
И любовь, что пришла нежданно,
Незнакомая, в первый раз.
Не будите её так рано,
Не тревожьте её сейчас.
На глазах паренька туманна
От смущения пелена.
Не будите её так рано,
Слишком поздно легла она.
На лицо её луч ложится
И касается чёрных кос,
Только лунная ночь ей снится,
Холодок предрассветных рос.
И любовь, что пришла нежданно,
Незнакомая, в первый раз.
Не будите её так рано,
Не тревожьте её сейчас.
Вдоль маленьких домиков белых
акация душно цветет.
Хорошая девочка Лида
на улице Южной живет.
Ее золотые косицы
затянуты, будто жгуты.
По платью, по синему ситцу,
как в поле, мелькают цветы.
И вовсе, представьте, неплохо,
что рыжий пройдоха апрель
бесшумной пыльцою веснушек
засыпал ей утром постель.
Не зря с одобреньем веселым
соседи глядят из окна,
когда на занятия в школу
с портфелем проходит она.
В оконном стекле отражаясь,
по миру идет не спеша
хорошая девочка Лида.
Да чем же она хороша?
Спросите об этом мальчишку,
что в доме напротив живет.
Он с именем этим ложится
и с именем этим встает.
Недаром на каменных плитах,
где милый ботинок ступал,
«Хорошая девочка Лида»,-
в отчаяньи он написал.
Не может людей не растрогать
мальчишки упрямого пыл.
Так Пушкин влюблялся, должно быть,
так Гейне, наверно, любил.
Он вырастет, станет известным,
покинет пенаты свои.
Окажется улица тесной
для этой огромной любви.
Преграды влюбленному нету:
смущенье и робость — вранье!
На всех перекрестках планеты
напишет он имя ее.
На полюсе Южном — огнями,
пшеницей — в кубанских степях,
на русских полянах — цветами
и пеной морской — на морях.
Он в небо залезет ночное,
все пальцы себе обожжет,
но вскоре над тихой Землею
созвездие Лиды взойдет.
Пусть будут ночами светиться
над снами твоими, Москва,
на синих небесных страницах
красивые эти слова.
Вчера мы встретились; — она остановилась —
Я также — мы в глаза друг другу посмотрели.
О боже, как она с тех пор переменилась;
В глазах потух огонь, и щеки побледнели.
И долго на нее глядел я молча строго —
Мне руку протянув, бедняжка улыбнулась;
Я говорить хотел — она же ради бога
Велела мне молчать, и тут же отвернулась,
И брови сдвинула, и выдернула руку,
И молвила: «Прощайте, до свиданья»,
А я хотел сказать: «На вечную разлуку
Прощай, погибшее, но милое созданье».
Воротилась весна, воротилась!
Под окном я встречаю весну.
Просыпаются силы земные,
А усталого клонит ко сну.
И напрасно черёмухи запах
Мне приносит ночной ветерок;
Я сижу и тружусь; сердце плачет,
А нужда задаёт мне урок.
Ты, любовь — праздной жизни подруга, —
Не сумела ужиться с трудом…
Со слезами со мной ты простилась —
И другим улыбнулась тайком…
Вот мною не написанный рассказ.
Его эскиз.
Невидимый каркас.
Расплывчатые контуры сюжета.
А самого рассказа еще нет,
хотя его навязчивый сюжет
давно меня томит,
повелевая —
пиши меня,
я вечный твой рассказ,
пиши меня
(и это как приказ),
пиши меня
во что бы то ни стало!..
Итак, рассказ о женщине.
Рассказ
о женщине,
которая летала,
и был ее спасительный полет
отнюдь не цирковым аттракционом,
а поиском опоры и крыла
в могучем поле гравитационном
земных ее бесчисленных тягот…
Таков сюжет,
уже который год
томящий мою душу неотступно —
не оттого ль,
что, как сказал поэт,
я с давних пор,
едва ль не с детских лет,
непоправимо ранен женской долей,
и след ее,
как отсвет и как свет,
как марево над утренней рекою,
стоит почти за каждою строкою,
когда-либо написанною мной?..
Таков рассказ. Его сюжет сквозной.
О чем же он? О женщине. Одной.
(И не одной.)
Навязчивый сюжет,
томящий мою душу столько лет,
неумолимо мне повелевая —
пиши меня,
я вечный твой рассказ,
пиши меня
(не просьба, а приказ),
я боль твоя,
я точка болевая!..
И я пишу.
Всю жизнь его пишу.
Пишу, пока живу. Пока дышу.
О чем бы ни писал —
его пишу,
ни на мгновенье не переставая.
— Кто-то так уже писал.
Для чего ж ты пишешь, если
кто-то где-то, там ли, здесь ли,
точно так уже писал!
Кто-то так уже любил.
Так зачем тебе все это,
если кто-то уже где-то
так же в точности любил!
— Не желаю, не хочу
повторять и повторяться.
Как иголка,
затеряться
в этом мире не хочу.
Есть желанье у меня,
и других я не имею —
так любить, как я умею,
так писать, как я могу.
— Ах, ты глупая душа,
все любили,
все писали,
пили, ели, осязали
точно так же, как и ты.
Ну, пускай и не совсем,
не буквально и не точно,
не дословно, не построчно,
не совсем — а все же так.
Ты гордыней обуян,
но смотри, твоя гордыня —
ненадежная твердыня,
пропадешь в ней ни за грош.
Ты дождешься многих бед,
ты погибнешь в этих спорах —
ты не выдумаешь порох,
а создашь велосипед!..
— Ну, конечно, — говорю, —
это знают даже дети —
было все уже на свете,
все бывало, — говорю.
Но позвольте мне любить,
а писать еще тем паче,
так —
а все-таки иначе,
так —
а все же не совсем.
Пусть останутся при мне
эта мука и томленье,
это странное стремленье
быть всегда самим собой!..
И опять звучит в ушах
нескончаемое это —
было, было уже где-то,
кто-то так уже писал!
Каждый выбирает для себя
женщину, религию, дорогу.
Дьяволу служить или пророку —
каждый выбирает для себя.
Каждый выбирает по себе
слово для любви и для молитвы.
Шпагу для дуэли, меч для битвы
каждый выбирает по себе.
Каждый выбирает по себе.
Щит и латы. Посох и заплаты.
Мера окончательной расплаты.
Каждый выбирает по себе.
Каждый выбирает для себя.
Выбираю тоже — как умею.
Ни к кому претензий не имею.
Каждый выбирает для себя.
Моя любовь к тебе — как горная вершина
или волна солоноватая морская.
Все, чем я жил и чем живу, она вершила,
ни на минуту от себя не отпуская.
Я видел, как она растет и как шагает,
то сокрушительна, а то нетороплива.
Она то стужей леденит, то обжигает,
пора прилива у нее, пора отлива.
Она не бросит ни за что, но и не просит
бежать за ней, когда за дверью непогода.
Она раскинется тайгой, где нету просек,
а то прикинется рекой, где нету брода.
А ты все так же дорожишь лишь небом синим.
Зачем ты веришь в эту ложь, не понимаю,
и так растерянно дрожишь под небом зимним,
и так испуганно живешь от мая к маю.
Я люблю эти дни, когда замысел весь уже ясен и тема угадана,
а потом все быстрей и быстрей, подчиняясь ключу,-
как в «Прощальной симфонии» — ближе к финалу — ты помнишь, у Гайдна —
музыкант, доиграв свою партию, гасит свечу
и уходит — в лесу все просторней теперь — музыканты уходят —
партитура листвы обгорает строка за строкой —
гаснут свечи в оркестре одна за другой — музыканты уходят —
скоро-скоро все свечи в оркестре погаснут одна за другой —
тихо гаснут березы в осеннем лесу, догорают рябины,
и по мере того как с осенних осин облетает листва,
все прозрачней становится лес, обнажая такие глубины,
что становится явной вся тайная суть естества,-
все просторней, все глуше в осеннем лесу — музыканты уходят —
скоро скрипка последняя смолкнет в руке скрипача —
и последняя флейта замрет в тишине — музыканты уходят —
скоро-скоро последняя в нашем оркестре погаснет свеча…
Я люблю эти дни, в их безоблачной, в их бирюзовой оправе,
когда все так понятно в природе, так ясно и тихо кругом,
когда можно легко и спокойно подумать о жизни, о смерти, о славе
и о многом другом еще можно подумать, о многом другом.
Не брести мне сушею,
а по северным рекам плыть!
Я люблю присущую
этим северным рекам прыть.
Мне на палубе слышно,
как плещет внизу Витим,
как ревет Витим,
в двух шагах почти невидим.
Я щекою небритой
ощущаю мешок вещевой,
мой дорожный мешок,
перемытый водой дождевой.
От него пахнет пастой зубною
и ягодным мылом,
позабытой страною —
детством лагерным милым.
И от этого снится мне детство
с певучими горнами
и с вершинами горными,
неприступными, гордыми.
К тем вершинам горным,
чтоб увидеть их наяву,
от детства самого
по высокой воде плыву.
У безлюдного берега
опускаю скрипучие трапы
на песчаные отмели,
на лесные пахучие трааы.
И огни золотого прииска
в темноте за бортом
начинаются, словно присказка
(сказка будет потом!).
Ну, а в присказке ходит Золушка
в сапогах кирзовых.
Полыхают вовсю два солнышка
в глазах бирюзовых.
Засыпает она, усталая,
на подушке колкой,
и стоят босоножки старые
под железной койкой.
А за окнами зорька-зорюшка
сладко сны навевает.
Золотые туфельки Золушка
не спеша надевает.
Золотыми, росой обрызганными,
по мосткам застучала…
Только это уже не присказка —
это сказки начало.
Это сказка моя правдивая,
где ни лжи, ни обмана,
где и вправду вершины горные
поднимаются из тумана.
Ах, вершины гордые!
Чтоб увидеть вас наяву,
я от детства самого
по высокой воде плыву.
Люблю осеннюю Москву
в ее убранстве светлом,
когда утрами жгут листву,
опавшую под ветром.
Огромный медленный костер
над облетевшим садом
похож на стрельчатый костел
с обугленным фасадом.
А старый клен совсем поник,
стоит, печально горбясь…
Мне кажется, своя у них,
своя у листьев гордость.
Ну что с того, ну что с того,
что смяты и побиты!
В них есть немое торжество
предчувствия победы.
Они полягут в чернозем,
собой его удобрят,
но через много лет и зим
потомки их одобрят,
Слезу ненужную утрут,
и в юном трепетанье
вся неоправданность утрат
получит оправданье…
Парит, парит гусиный клин,
за тучей гуси стонут.
Горит, горит осенний клен,
золою листья станут.
Ветрами старый сад продут,
он расстается с летом..
А листья новые придут,
придут за теми следом.
Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.
А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.
А потом в стене внезапно загорается окно.
Возникает звук рояля. Начинается кино.
И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер
этот равно гениальный и безумный режиссер?
Как свободно он монтирует различные куски
ликованья и отчаянья, веселья и тоски!
Он актеру не прощает плохо сыгранную роль —
будь то комик или трагик, будь то шут или король.
О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом
в этой драме, где всего-то меж началом и концом
два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты
от нехватки ярких красок, от невольной немоты.
Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва
выразительностью жестов, заменяющих слова.
И спешат твои актеры, все бегут они, бегут —
по щекам их белым-белым слезы черные текут.
Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет,
хоть и медленно, а все же обретаешь звук и цвет.
Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.
Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.
Слишком черное от крови на руке твоей пятно…
Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!
А потом придут оттенки, а потом полутона,
то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.
А потом и эта зрелость тоже станет в некий час
детством, первыми шагами тех, что будут после нас
жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно…
Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино!
Я люблю твой свет и сумрак — старый зритель, я готов
занимать любое место в тесноте твоих рядов.
Но в великой этой драме я со всеми наравне
тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.
Даже если где-то с краю перед камерой стою,
даже тем, что не играю, я играю роль свою.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу.
То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.
То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,
жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
— Что происходит на свете?— А просто зима.
— Просто зима, полагаете вы?— Полагаю.
Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю
в ваши уснувшие ранней порою дома.
— Что же за всем этим будет?— А будет январь.
— Будет январь, вы считаете?— Да, я считаю.
Я ведь давно эту белую книгу читаю,
этот, с картинками вьюги, старинный букварь.
— Чем же все это окончится?— Будет апрель.
— Будет апрель, вы уверены?— Да, я уверен.
Я уже слышал, и слух этот мною проверен,
будто бы в роще сегодня звенела свирель.
— Что же из этого следует?— Следует жить,
шить сарафаны и легкие платья из ситца.
— Вы полагаете, все это будет носиться?
— Я полагаю,что все это следует шить.
— Следует шить, ибо сколько вьюге ни кружить,
недолговечны ее кабала и опала.
— Так разрешите же в честь новогоднего бала
руку на танец, сударыня, вам предложить!
— Месяц — серебряный шар со свечою внутри,
и карнавальные маски — по кругу, по кругу!
— Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку,
и — раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три!..
И убивали, и ранили
пули, что были в нас посланы.
Были мы в юности ранними,
стали от этого поздними.
Вот и живу теперь — поздний.
Лист раскрывается — поздний.
Свет разгорается — поздний.
Снег осыпается — поздний.
Снег меня будит ночами.
Войны снятся мне ночами.
Как я их скину со счета?
Две у меня за плечами.
Были ранения ранние.
Было призвание раннее.
Трудно давалось прозрение.
Поздно приходит признание.
Я все нежней и осознанней
это люблю поколение.
Жестокое это каление.
Светлое это горение.
Сколько по свету кружили
Вплоть до победы — служили.
После победы — служили.
Лучших стихов не сложили.
Вот и живу теперь — поздний.
Лист раскрывается — поздний.
Свет разгорается — поздний.
Снег осыпается — поздний.
Лист мой по ветру не вьется —
крепкий, уже не сорвется.
Свет мой спокойно струится —
ветра уже не боится.
Снег мой растет, нарастает —
поздний, уже не растает.