Все мозольные операторы,
Прогоревшие рестораторы,
Остряки — паспортисты,
Шато-куплетисты и бильярд-оптимисты
Валом пошли в юмористы.
Сторонись!
Заказали обложки с макаками,
Начинили их сорными злаками:
Анекдотами длинно-зевотными,
Остротами скотными,
Зубоскальством
И просто нахальством.
Здравствуй, юмор российский,
Суррогат под английский!
Галерка похлопает,
Улица слопает…
Остальное — неважно.
Раз-раз!
В четыре странички рассказ —
Пожалуйста, смейтесь:
Сюжет из пальца,
Немножко сальца,
Психология рачья,
Радость телячья,
Штандарт скачет,
Лейкин в могиле плачет:
Обокрали, канальи!
Самое время для ржанья!
Небо, песок и вода,
Посреди — улюлюканье травли…
Опостыли исканья,
Павлы полезли в Савлы,
Страданье прокисло в нытье,
Безрыбье — в безрачье…
Положенье собачье!
Чем наполнить житье?
Средним давно надоели
Какие-то (черта ль в них!) цели —
Нельзя ли попроще: театр в балаган,
Литературу в канкан.
Ры-нок тре-бу-ет сме-ха!
С пылу, с жару,
Своя реклама,
Побольше гама
(Вдруг спрос упадет!),
Пятак за пару —
Держись за живот:
Пародии на пародии,
Чревоугодие,
Комический случай в Батуме,
Самоубийство в Думе,
Случай в спальне —
Во вкусе армейской швальни,
Случай с пьяным в Калуге,
Измена супруги.
Самоубийство и Дума…
А жалко: юмор прекрасен —
Крыловских ли басен,
Иль чеховских «Пестрых рассказов»,
Где строки, как нити алмазов,
Где нет искусства смешить
До потери мысли и чувства,
Где есть… просто искусство
В драгоценной оправе из смеха.
Акулы успеха!
Осмелюсь спросить —
Что вы нанизали на нить?
Картонных паяцев. Потянешь — смешно,
Потом надоест — за окно.
Ах, скоро будет тошнить
От самого слова «юмор»!..
На этом диком страшном свете
Ты, друг полночных похорон,
В высоком строгом кабинете
Самоубийцы — телефон!
Асфальта черные озера
Изрыты яростью копыт,
И скоро будет солнце; скоро
Безумный пепел прокричит.
А там дубовая Валгалла
И старый пиршественный сон;
Судьба велела, ночь решала,
Когда проснулся телефон.
Весь воздух выпили тяжелые портьеры,
На театральной площади темно.
Звонок — и закружились сферы:
Самоубийство решено.
Куда бежать от жизни гулкой,
От этой каменной уйти?
Молчи, проклятая шкатулка!
На дне морском цветет: прости!
И только голос, голос-птица
Летит на пиршественный сон.
Ты — избавленье и зарница
Самоубийства — телефон!
Улыбнулась и вздохнула,
Догадавшись о покое,
И последний раз взглянула
На ковры и на обои.
Красный шарик уронила
На вино в узорный кубок
И капризно помочила
В нем кораллы нежных губок.
И живая тень румянца
Заменилась тенью белой,
И, как в странной позе танца,
Искривясь, поникло тело.
И чужие миру звуки
Издалека набегают,
И незримый бисер руки,
Задрожав, перебирают.
На ковре она трепещет,
Словно белая голубка,
А отравленная блещет
Золотая влага кубка.
Был вечер музыки и ласки,
Всё в дачном садике цвело.
Ему в задумчивые глазки
Взглянула мама так светло!
Когда ж в пруду она исчезла
И успокоилась вода,
Он понял — жестом злого жезла
Её колдун увлёк туда.
Рыдала с дальней дачи флейта
В сияньи розовых лучей…
Он понял — прежде был он чей-то,
Теперь же нищий стал, ничей.
Он крикнул: «Мама!», вновь и снова,
Потом пробрался, как в бреду,
К постельке, не сказав ни слова
О том, что мамочка в пруду.
Хоть над подушкою икона,
Но страшно! — «Ах, вернись домой!»
…Он тихо плакал. Вдруг с балкона
Раздался голос: «Мальчик мой!»
В изящном узеньком конверте
Нашли её «прости»: «Всегда
Любовь и грусть — сильнее смерти».
Сильнее смерти… Да, о да!..
Ел. Ш.
Загородного сада в липовой аллее
Лунный луч, как мёртвый, в кружеве листвы,
И луна очерчивает, как опалы, млея,
На печали вытканный абрис головы.
Юноша без взгляда, гибкостью рассеян,
Пальцы жадно ловят пылкий пульс виска,
А тоска из шумов скрывшихся кофеен
Приползает хрупко хрустами песка.
Юноша без взгляда, – это ведь далёко! –
Ну, почём я знаю загородный сад?..
Юноша без имени, – это ведь из Блока, –
О, тебе, мой дальний, грустно-милый взгляд…
Там, где кущей зелень, там оркестр и люди,
Там огни и говор, и оттуда в тень,
Проплывает в хрупком кружеве прелюдий,
Как тоска и мысли, лунная сирень.
Этот свет и блики! Это только пятна
На песке дорожек от лучей луны
Или шёпот шума вялый и невнятный
В хрупких пальцах цепкой, хрупкой тишины.
И не может выстрел разорвать безмолвья,
Сёстры, только сёстры – смерть и тишина,
Только взор, как плёнкой, весь утонет в олове
И не отразится в нём с вершин луна.
I
О Кэстелри, ты истый патриот.
Герой Катон погиб за свой народ,
А ты отчизну спас не подвигом, не битвой —
Ты злейшего ее врага зарезал бритвой.
II
Что? Перерезал глотку он намедни?
Жаль, что свою он полоснул последней!
III
Зарезался он бритвой, но заранее
Он перерезал глотку всей Британии.
Вы ушли,
как говорится,
в мир иной.
Пустота…
Летите,
в звезды врезываясь.
Ни тебе аванса,
ни пивной.
Трезвость.
Нет, Есенин,
это
не насмешка.
В горле
горе комом —
не смешок.
Вижу —
взрезанной рукой помешкав,
собственных
костей
качаете мешок.
— Прекратите!
Бросьте!
Вы в своем уме ли?
Дать,
чтоб щеки
заливал
смертельный мел?!
Вы ж
такое
загибать умели,
что другой
на свете
не умел.
Почему?
Зачем?
Недоуменье смяло.
Критики бормочут:
— Этому вина
то…
да се…
а главное,
что смычки мало,
в результате
много пива и вина.-
Дескать,
заменить бы вам
богему
классом,
класс влиял на вас,
и было б не до драк.
Ну, а класс-то
жажду
заливает квасом?
Класс — он тоже
выпить не дурак.
Дескать,
к вам приставить бы
кого из напостов —
стали б
содержанием
премного одарённей.
Вы бы
в день
писали
строк по сто,
утомительно
и длинно,
как Доронин.
А по-моему,
осуществись
такая бредь,
на себя бы
раньше наложили руки.
Лучше уж
от водки умереть,
чем от скуки!
Не откроют
нам
причин потери
ни петля,
ни ножик перочинный.
Может,
окажись
чернила в «Англетере»,
вены
резать
не было б причины.
Подражатели обрадовались:
бис!
Над собою
чуть не взвод
расправу учинил.
Почему же
увеличивать
число самоубийств?
Лучше
увеличь
изготовление чернил!
Навсегда
теперь
язык
в зубах затворится.
Тяжело
и неуместно
разводить мистерии.
У народа,
у языкотворца,
умер
звонкий
забулдыга подмастерье.
И несут
стихов заупокойный лом,
с прошлых
с похорон
не переделавши почти.
В холм
тупые рифмы
загонять колом —
разве так
поэта
надо бы почтить?
Вам
и памятник еще не слит,-
где он,
бронзы звон,
или гранита грань?-
а к решеткам памяти
уже
понанесли
посвящений
и воспоминаний дрянь.
Ваше имя
в платочки рассоплено,
ваше слово
слюнявит Собинов
и выводит
под березкой дохлой —
«Ни слова,
о дру-уг мой,
ни вздо-о-о-о-ха »
Эх,
поговорить бы иначе
с этим самым
с Леонидом Лоэнгринычем!
Встать бы здесь
гремящим скандалистом:
— Не позволю
мямлить стих
и мять!-
Оглушить бы
их
трехпалым свистом
в бабушку
и в бога душу мать!
Чтобы разнеслась
бездарнейшая погань,
раздувая
темь
пиджачных парусов,
чтобы
врассыпную
разбежался Коган,
встреченных
увеча
пиками усов.
Дрянь
пока что
мало поредела.
Дела много —
только поспевать.
Надо
жизнь
сначала переделать,
переделав —
можно воспевать.
Это время —
трудновато для пера,
но скажите
вы,
калеки и калекши,
где,
когда,
какой великий выбирал
путь,
чтобы протоптанней
и легше?
Слово —
полководец
человечьей силы.
Марш!
Чтоб время
сзади
ядрами рвалось.
К старым дням
чтоб ветром
относило
только
путаницу волос.
Для веселия
планета наша
мало оборудована.
Надо
вырвать
радость
у грядущих дней.
В этой жизни
помереть
не трудно.
Сделать жизнь
значительно трудней.
Подшит крахмальный подворотничок,
На голенище серый шрам от стека,
И вот легли на спусковой крючок
Бескровные фаланги человека.
Пора! Кто знает время сей поры!
Но вот она воистину близка.
Ах! Как недолог путь от кобуры
До выбритого начисто виска.
Закончилось движение и сдуло
С назначенной мишени волосок.
С улыбкой Смерть уставилась из дула
На аккуратно выбритый висок.
И перед тем как ринуться, посметь —
В висок… наискосок к затылку,
Вдруг загляделась пристальная Смерть
На жалкую взбесившуюся жилку.
Промедлила она — и прогадала.
<Теперь>
Так Смерть впервые в жизни увидала
С рожденья ненавидимую Жизнь.>
Вот в плащах, подобных плащ-палаткам —
Кто решил такое надевать?! —
Чтоб не стать останками остаткам,
Люди начинают колдовать.
Девушка — под поезд: всё бывает,
Тут уж истери не истери…
И реаниматор причитает:
«Милая, хорошая, умри!
Что ты будешь делать, век больная,
Если б даже я чего и смог?
И нужна ли ты кому такая —
Без всего и без обеих ног?»
Выглядел он жутко и космато,
Он старался за неё дышать.
Потому что врач — реаниматор,
Это значит: должен оживлять.
Мне не спится и не может спаться:
Не затем, что в мире столько бед,
Просто очень трудно оклематься,
Трудно, так сказать, реаниматься,
Чтоб писать поэмы, а не бред.
Я — из хирургических отсеков,
Из полузабытых катакомб,
Там, где оживляют человеков,
Если вы слыхали о таком.
Нет подобных боен и в корриде —
Фору дам, да даже сотню фор,
Только постарайтесь в странном виде
Не ходить на красный светофор.
И на путь меж звезд морозных
Полечу я не с молитвой
Полечу я мертвый грозный
С окровавленною бритвой.
Своей улыбкой, странно-длительной,
Глубокой тенью черных глаз
Он часто, юноша пленительный,
Обворожает, скорбных, нас.
В ночном кафе, где электрический
Свет обличает и томит
Он речью, дьявольски-логической,
Вскрывает в жизни нашей стыд.
Он в вечер одинокий — вспомните,-
Когда глухие сны томят,
Как врач искусный в нашей комнате,
Нам подает в стакане яд.
Он в темный час, когда, как оводы,
Жужжат мечты про боль и ложь,
Нам шепчет роковые доводы
И в руку всовывает нож.
Он на мосту, где воды сонные
Бьют утомленно о быки,
Вздувает мысли потаенные
Мехами злобы и тоски.
В лесу, когда мы пьяны шорохом,
Листвы и запахом полян,
Шесть тонких гильз с бездымным порохом
Кладет он, молча, в барабан.
Он верный друг, он — принца датского
Твердит бессмертный монолог,
С упорностью участья братского,
Спокойно-нежен, тих и строг.
В его улыбке, странно-длительной,
В глубокой тени черных глаз
Есть омут тайны соблазнительной,
Властительно влекущей нас…
Завтра, когда мое тело найдут,
Плач и рыданья поднимутся тут.
Станут жалеть о судьбе дарований,
Смерть назовут и случайной и ранней,
И, свои прежние речи забыв,
Станут мечтать, как я был бы счастлив.
Только одни стебельки иммортели
Тихо шепнут о достигнутой цели.
Не верили, считали — бредни,
Но узнавали от двоих,
Троих, от всех. Равнялись в строку
Остановившегося срока
Дома чиновниц и купчих,
Дворы, деревья, и на них
Грачи, в чаду от солнцепека
Разгоряченно на грачих
Кричавшие, чтоб дуры впредь не
Совались в грех, да будь он лих.
Лишь бы на лицах влажный сдвиг,
Как в складках порванного бредня.
Был день, безвредный день, безвредней
Десятка прежних дней твоих.
Толпились, выстроясь в передней,
Как выстрел выстроил бы их.
Как, сплющив, выплеснул из стока б
Лещей и щуку минный вспых
Шутих, заложенных в осоку,
Как вздох пластов нехолостых.
Ты спал, постлав постель на сплетне,
Спал и, оттрепетав, был тих,-
Красивый, двадцатидвухлетний.
Как предсказал твой тетраптих.
Ты спал, прижав к подушке щеку,
Спал,- со всех ног, со всех лодыг
Врезаясь вновь и вновь с наскоку
В разряд преданий молодых.
Ты в них врезался тем заметней,
Что их одним прыжком достиг.
Твой выстрел был подобен Этне
В предгорьи трусов и трусих.
Я слышал, ты поднял на себя руку,
Чтобы не дать палачу работы.
Восемь лет в изгнании наблюдая, как крепнет враг
Ты последней не одолел границы
И земной перешел рубеж.
Рушится Европа. В главы государств
Выходят главари бандитских шаек.
Столько оружия, что людей не видно.
Будущее объято тьмой, а силы
Добра ослаблены. Ты это понял
И добил свое измученное тело.
Я Мерлин, Мерлин. Я героиня
самоубийства и героина.
Кому горят мои георгины?
С кем телефоны заговорили?
Кто в костюмерной скрипит лосиной?
Невыносимо,
невыносимо, что не влюбиться,
невыносимо без рощ осиновых,
невыносимо самоубийство,
но жить гораздо невыносимей!
Продажи. Рожи. Шеф ржет, как мерин
(Я помню Мерлин.
Ее глядели автомобили.
На стометровом киноэкране
в библейском небе, меж звезд обильных,
над степью с крохотными рекламами
дышала Мерлин, ее любили…
Изнемогают, хотят машины.
Невыносимо), невыносимо
лицом в сиденьях, пропахших псиной!
Невыносимо, когда насильно,
а добровольно — невыносимей!
Невыносимо прожить, не думая,
невыносимее — углубиться.
Где наша вера? Нас будто сдунули,
существованье — самоубийство,
самоубийство — бороться с дрянью,
самоубийство — мириться с ними,
невыносимо, когда бездарен,
когда талантлив — невыносимей,
мы убиваем себя карьерой,
деньгами, девками загорелыми,
ведь нам, актерам, жить не с потомками,
а режиссеры — одни подонки,
мы наших милых в объятьях душим,
но отпечатываются подушки
на юных лицах, как след от шины,
невыносимо,
ах, мамы, мамы, зачем рождают?
Ведь знала мама — меня раздавят,
о, кинозвездное оледененье,
нам невозможно уединенье,
в метро,
в троллейбусе,
в магазине
«Приветик, вот вы!»— глядят разини,
невыносимо, когда раздеты
во всех афишах, во всех газетах,
забыв, что сердце есть посередке,
в тебя завертывают селедки,
лицо измято, глаза разорваны
(как страшно вспомнить во «Франс-Обзёрвере»
свой снимок с мордой самоуверенной
на обороте у мертвой Мерлин!).
Орет продюсер, пирог уписывая:
«Вы просто дуся, ваш лоб — как бисерный!»
А вам известно, чем пахнет бисер?!
Самоубийством!
Самоубийцы — мотоциклисты,
самоубийцы спешат упиться,
от вспышек блицев бледны министры —
самоубийцы, самоубийцы,
идет всемирная Хиросима,
невыносимо,
невыносимо все ждать, чтоб грянуло, а главное —
необъяснимо невыносимо,
ну, просто руки разят бензином!
невыносимо горят на синем
твои прощальные апельсины…
Я баба слабая. Я разве слажу?
Уж лучше — сразу!