Песня любая —
заводь
любви.
Звезда голубая —
заводь
времен,
завязь
эпох.
А заводь
крика —
чуть слышный вздох.
Я прянул к телефону, словно к манне
небесной среди мертвенного зноя.
Пески дышали южною весною,
цвел папоротник в северном тумане.
Откуда-то из темной глухомани
запела даль рассветною сосною,
и как венок надежды надо мною
плыл голос твой, вибрируя в мембране.
Далекий голос, нежный и неверный,
затерянный, затихший дрожью в теле.
Такой далекий, словно из-за гроба.
Затерянный, как раненая серна.
Затихший, как рыдание в метели.
И каждой жилке внятный до озноба!
Мы вплыли в ночь — и снова ни уступки,
ответный смех отчаянье встречало.
Твое презренье было величаво,
моя обида — немощней голубки.
Мы выплыли, вдвоем в одной скорлупке.
Прощался с далью плач твой у причала,
И боль моя тебя не облегчала,
комочек сердца, жалостный и хрупкий.
Рассвет соединил нас, и с разгону
нас обдало студеной кровью талой,
разлитой по ночному небосклону.
И солнце ослепительное встало,
и снова жизнь коралловую крону
над мертвым моим сердцем распластала.
Гирлянду роз! Быстрей! Я умираю.
Сплетай и пой! Сплетай и плачь над нею!
Январь мой ночь от ночи холоднее,
и нет потемкам ни конца ни краю.
Где звездами цветет земля сырая
между твоей любовью и моею,
там первоцветы плачутся кипрею
и круглый год горят, не отгорая.
Топчи мой луг, плыви моей излукой
и свежей рапы впитывай цветенье.
В медовых бедрах кровь мою баюкай.
Но торопись! В неистовом сплетенье
да изойдем надеждою и мукой!
И времени достанутся лишь тени.
Все выплакать с единственной мольбою —
люби меня и, слез не отирая,
оплачь во тьме, заполненной до края
ножами, соловьями и тобою.
И пусть на сад мой, отданный разбою,
не глянет ни одна душа чужая.
Мне только бы дождаться урожая,
взращенного терпением и болью.
Любовь моя, люби! — да не развяжешь
вовек ты жгучий узел этой жажды
под ветхим солнцем в небе опустелом!
А все, в чем ты любви моей откажешь,
присвоит смерть, которая однажды
сочтется с содрогающимся телом.
Любовь до боли, смерть моя живая,
жду весточки — и дни подобны годам.
Забыв себя, стою под небосводом,
забыть тебя пугаясь и желая.
Ветра и камни вечны. Мостовая
бесчувственна к восходам и заходам:
И не пьянит луна морозным медом
глубин души, где темень гробовая.
Но за тебя шел бой когтей и лилий,
звериных смут и неги голубиной,
я выстрадал тебя, и вскрыты жилы.
Так хоть бы письма бред мой утолили,
или верни меня в мои глубины
к потемкам, беспросветным до могилы!
О, шепоток любви глухой и темной!
Безрунный плач овечий, соль на раны,
река без моря, башня без охраны,
гонимый голос, вьюгой заметенный!
О, контур ночи четкий и бездонный,
тоска, вершиной вросшая в туманы,
затихший мир, заглохший мак дурманный,
забредший в сердце сирый пес бездомный!
Уйди с дороги, стужи голос жгучий,
не заводи на пустошь вековую,
где в мертвый прах бесплодно плачут тучи!
Не кутай спетом голову живую,
сними мой траур, сжалься и не мучай!
Я только жизнь: люблю — и существую!
Мне страшно не вернуться к чудоцветам,
твоим глазам живого изваянья.
Мне страшно вспоминать перед рассветом,
как на щеке цвело твое дыханье.
Мне горько, что безлиственным скелетом,
засохший ствол, истлею в ожиданье,
неутоленным и неотогретым
похоронив червивое страданье.
И если ты мой клад, заклятый роком,
мой тяжкий крест, которого не сдвину,
и если я лишь пес, бегущий рядом, —
не отбирай добытого по крохам
и дай мне замести твою стремнину
своим самозабвенным листопадом.
Ты знать не можешь, как тебя люблю я, —
ты спишь во мне, спокойно и устало.
Среди змеиных отзвуков металла
тебя я прячу, плача и целуя.
Тела и звезды грудь мою живую
томили предрешенностью финала,
и злоба твои крылья запятнала,
оставив грязь, как метку ножевую.
А по садам орда людей и ругней,
суля разлуку, скачет к изголовью,
зеленогривы огненные кони.
Не просыпайся, жизнь моя, и слушай,
какие скрипки плещут моей кровью!
Далек рассвет и нет конца погоне!
Турийский голубь с нежными зрачками
к тебе летит посланицем белоперым,
как дым костра, сгорая на котором
я заклинаю медленное пламя.
Пуховый снег над жаркими крылами,
вскипая, словно пена по озерам,
жемчужно стынет инистым узором
в саду, где наши губы отпылали.
Погладь рукою перышко любое —
и снежная мелодия крылато
весь мир запорошит перед тобою.
Так сердце от заката до заката
боится, окольцовано любовью,
не вымолить тебя, моя утрата.
В том городе, что вытесали воды
у хвойных гор, тебе не до разлуки?
Повсюду сны, ступени, акведуки
и траур стен в ожогах непогоды?
Все не смывает лунные разводы
хрустальный щебет х_у_карской излуки?
И лишь терновник ловит твои руки,
ревниво пряча свергнутые своды?
Не вспоминалась тень моя дорогам
в затихший мир, который, как изгоя,
томит змею, крадущуюся логом?
И не расцвел ли в воздухе нагорья
тебе из сердца посланный залогом
бессмертник моей радости и горя?
Вся мощь огня, бесчувственного к стонам,
весь белый свет, одетый серой тенью,
тоска по небу, миру и мгновенью
и новый вал ударом многотонным.
Кровавый плач срывающимся тоном,
рука на струнах белого каленья
и одержимость, но без ослепленья,
и сердце в дар — на гнезда скорпионам.
Таков венец любви в жилище смуты,
где снишься наяву бессонной ранью
и сочтены последние минуты,
и несмотря на все мои старанья
ты вновь меня ведешь в поля цикуты
крутой дорогой горького познанья.
Потупив взор, но воспаряя мыслью,
я брел и брел…
И по тропе времен
металась жизнь моя, желавшая желаний.
Пылила серая дорога, но однажды
увидел я цветущий луг
и розу,
наполненную жизнью, и мерцанием,
и болью.
Ты, розовая женщина, — как роза:
ведь и ее девичье тело обвенчали
с твоим тончайшим запахом разлуки,
с тоской неизречимой по печали.