Я тайно и горько ревную,
угрюмую думу тая:
тебе бы, наверно, иную —
светлей и отрадней, чем я…
За мною такие утраты
и столько любимых могил!
Пред ними я так виновата,
что если б ты знал — не простил.
Я стала так редко смеяться,
так злобно порою шутить,
что люди со мною боятся
о счастье своем говорить.
Недаром во время беседы,
смолкая, глаза отвожу,
как будто по тайному следу
далеко одна ухожу.
Туда, где ни мрака, ни света —
сырая рассветная дрожь…
И ты окликаешь: «Ну, где ты?»
О, знал бы, откуда зовешь!
Еще ты не знаешь, что будут
такие минуты, когда
тебе не откликнусь оттуда,
назад не вернусь никогда.
Я тайно и горько ревную,
но ты погоди — не покинь.
Тебе бы меня, но иную,
не знавшую этих пустынь:
до этого смертного лета,
когда повстречалися мы,
до горестной славы, до этой
полсердца отнявшей зимы.
Подумать — и точно осколок,
горя, шевельнется в груди…
Я стану простой и веселой —
тверди ж мне, что любишь, тверди!
Отчаяния мало. Скорби мало.
О, поскорей отбыть проклятый срок!
А ты своей любовью небывалой
меня на жизнь и мужество обрек.
Зачем, зачем?
Мне даже не баюкать,
не пеленать ребенка твоего.
Мне на земле всего желанней мука
и немота понятнее всего.
Ничьих забот, ничьей любви не надо.
Теперь одно всего нужнее мне:
над братскою могилой Ленинграда
в молчании стоять, оцепенев.
И разве для меня победы будут?
В чем утешение себе найду?!
Пускай меня оставят и забудут.
Я буду жить одна — везде и всюду
в твоем последнем пасмурном бреду…
Но ты хотел, чтоб я живых любила.
Но ты хотел, чтоб я жила. Жила
всей человеческой и женской силой.
Чтоб всю ее истратила дотла.
На песни. На пустячные желанья.
На страсть и ревность — пусть придет другой.
На радость. На тягчайшие страданья
с единственною русскою землей.
Ну что ж, пусть будет так…
Я люблю сигнал зелёный,
знак свободного пути.
Нелюбимой, невлюбленной,
хорошо одной брести.
Снег легчайший осторожно
вертится у самых губ…
О, я знаю,- все возможно,
все сумею, все смогу.
Разве так уж ты устала,
беспокойная душа,
разве молодости мало,
мира, круглого, как шар?
И твердят во всей природе
зеленые огоньки:
проходите, путь свободен
от любви и от тоски…
Это всё неправда. Ты любим.
Ты навек останешься моим.
Ничего тебе я не прощу.
Милых рук твоих не отпущу.
А тебе меня не оттолкнуть,
даже негодуя и скорбя.
Как я вижу твой тернистый путь,
скрытый, неизвестный для тебя.
Только мне под силу, чтоб идти —
мне — с тобой по твоему пути…
Во имя лучшего слова,
одного с тобою у нас,
ты должен влюбиться снова,
сказать мне об этом сейчас.
Смотри, ты упустишь время!
Тяжелой моей любви
счастливое, гордое бремя,
не медля, обратно зови.
Ты лучшей не сыщешь доли,
высот не найдешь других,
ибо в ней — последняя воля,
последний воздух Двоих.
Эти сны меня уморят
в злой тоске!..
Снилось мне, что я у моря,
на песке…
И мельтешит альбатросов
белизна,
И песков сырую россыпь
мнет волна.
Я одна на побережье,
на песке.
Чей-то парус небо режет
вдалеке…
И густое солнце стелет
зной вокруг…
…Я очнулась на постели
вся в жару…
Но вокруг еще — кораллы,
моря хрип…
Мне сказали — захворала!
Это — грипп…
«Да, конечно, это климат
подкачал…
Ты просил меня, любимый,
не скучать.
Я старалась не заплакать
при тебе…
Но зачем такая слякоть,
свист в трубе?!
Я боюсь — меня уморят
города…
Мы с тобой увидим море
скоро… да?»
Вот затихает, затихает
и в сумерки ютится день.
Я шепотом перебираю
названья дальних деревень.
Ты вечереешь, Заручевье,
и не смутит твоих огней
на дикой улице кочевье
пугливых молодых коней…
Ты знаешь, что за темным полем
стоит старинный, смуглый Бор
и звездным заводям Заполек
вручает прясла и забор…
Крепки в Неронове уставы
старообрядческих годов,
и скобки древние у ставен,
и винный запах у садов.
А заповедные кладбища
шмурыгой-лесом занесло,
и соглядатай не разыщет
и не прочтет заветных слов.
Ты вечереешь, Заручевье,
грибами пахнет по дворам…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А ты? Не знаю, где ты, чей ты
и кто с тобой по вечерам…
1
Когда весна зеленая
затеплится опять —
пойду, пойду Аленушкой
над омутом рыдать.
Кругом березы кроткие
склоняются, горя.
Узорною решеткою
подернута заря.
А в омуте прозрачная
вода весной стоит.
А в омуте-то братец мой
на самом дне лежит.
На грудь положен камушек
граненый, не простой…
Иванушка, Иванушка,
что сделали с тобой?!
Иванушка, возлюбленный,
светлей и краше дня,—
потопленный, погубленный,
ты слышишь ли меня?
Оболганный, обманутый,
ни в чем не виноват —
Иванушка, Иванушка,
воротишься ль назад?
Молчат березы кроткие,
над омутом горя.
И тоненькой решеткою
подернута заря…
2
Голосом звериным, исступленная,
я кричу над омутом с утра:
«Совесть светлая моя, Аленушка!
Отзовись мне, старшая сестра.
На дворе костры разложат вечером,
смертные отточат лезвия.
Возврати мне облик человеческий,
светлая Аленушка моя.
Я боюсь не гибели, не пламени —
оборотнем страшно умирать.
О, прости, прости за ослушание!
Помоги заклятье снять, сестра.
О, прости меня за то, что, жаждая,
ночью из звериного следа
напилась водой ночной однажды я…
Страшной оказалась та вода…»
Мне сестра ответила: «Родимая!
Не поправить нам людское зло.
Камень, камень, камень на груди моей.
Черной тиной очи занесло…»
…Но опять кричу я, исступленная,
страх звериный в сердце не тая…
Вдруг спасет меня моя Аленушка,
совесть отчужденная моя?
В бомбоубежище, в подвале,
нагие лампочки горят…
Быть может, нас сейчас завалит,
Кругом о бомбах говорят…
…Я никогда с такою силой,
как в эту осень, не жила.
Я никогда такой красивой,
такой влюбленной не была.
Очнись, как хочешь, но очнись во мне —
в холодной, онемевшей глубине.
Я не мечтаю — вымолить слова.
Но дай мне знак, что ты еще жива.
Я не прошу надолго — хоть на миг.
Хотя б не стих, а только вздох и крик.
Хотя бы шепот только или стон.
Хотя б цепей твоих негромкий звон.
Пришла к тому обрыву
судьбе взглянуть в глаза.
Вот здесь была счастливой
я много лет назад…
Морская даль синела,
и бронзов был закат.
Трава чуть-чуть свистела,
как много лет назад.
И так же пахло мятой,
и плакали стрижи…
Но чем свои утраты,
чем выкуплю — скажи?
Не выкупить, не вымолить
и снова не начать.
Проклятия не вымолвить.
Припомнить и — молчать.
Так тихо я сидела,
закрыв лицо платком,
что ласточка задела
плечо мое — крылом…
2
Стремясь с безумной высоты,
задела ласточка плечо мне.
А я подумала, что ты
рукой коснулся, что-то вспомнив.
И обернулась я к тебе,
забыв обиды и смятенье,
прощая все своей судьбе
за легкое прикосновенье.
3
Как обрадовалась я
твоему прикосновенью,
ласточка, судьба моя,
трепет, дерзость, искушенье!
Точно встала я с земли,
снова миру улыбнулась.
Точно крылья проросли
там, где ты крылом коснулась.
Осенью в Москве на бульварах вывешивают дощечки с надписью «Осторожно, листопад!»
Осень, осень! Над Москвою
Журавли, туман и дым.
Златосумрачной листвою
Загораются сады.
И дощечки на бульварах
всем прохожим говорят,
одиночкам или парам:
«Осторожно, листопад!»
О, как сердцу одиноко
в переулочке чужом!
Вечер бродит мимо окон,
вздрагивая под дождем.
Для кого же здесь одна я,
кто мне дорог, кто мне рад?
Почему припоминаю:
«Осторожно, листопад»?
Ничего не нужно было,-
значит, нечего терять:
даже близким, даже милым,
даже другом не назвать.
Почему же мне тоскливо,
что прощаемся навек,
Невеселый, несчастливый,
одинокий человек?
Что усмешки, что небрежность?
Перетерпишь, переждешь…
Нет — всего страшнее нежность
на прощание, как дождь.
Темный ливень, теплый ливень
весь — сверкание и дрожь!
Будь веселым, будь счастливым
на прощание, как дождь.
…Я одна пойду к вокзалу,
провожатым откажу.
Я не все тебе сказала,
но теперь уж не скажу.
Переулок полон ночью,
а дощечки говорят
проходящим одиночкам:
«Осторожно, листопад»…
Не сына, не младшего брата —
тебя бы окликнуть, любя:
«Волчонок, волчонок, куда ты?
Я очень боюсь за тебя!»
Сама приручать не хотела
и правды сказать не могла.
На юность, на счастье, на смелость,
на гордость тебя обрекла.
Мы так же росли и мужали.
Пусть ноет недавний рубец —
прекрасно, что ранняя жалость
не трогала наших сердец.
И вот зазвенела в тумане,
в холодном тумане струна.
Тебя искушает и манит
на встречу с бессмертьем война.
Прости, я кругом виновата —
горит и рыдает в груди;
«Волчонок, волчонок, куда ты?»
Но я не окликну. Иди.
Ничто не вернётся.
Всему предназначены сроки.
Потянутся дни, в темноту и тоску
обрываясь, как тянутся эти угрюмые, тяжкие строки,
которые я от тебя почему-то скрываю.
Но ты не пугайся. Я договор наш не нарушу.
Не будет ни слез, ни вопросов,ни даже упрека.
Я только покрепче замкну опустевшую душу,
получше пойму, что теперь навсегда одинока.
Она беспощадней всего, недоверья отрава.
Но ты не пугайся, ведь ты же спокоен и честен?
Узнаешь печали и радости собственной славы,
совсем не похожей на славу отверженных песен.
Я даже не буду из дому теперь отлучаться,
шататься по городу в поисках света людского.
Я всё потеряла — к чему же за малость цепляться.
Мне не во что верить, а веры — не выдумать снова.
Мы дачу наймем
и украсим как следует дачу —
плетеною мебелью,
легкой узорчатой тканью.
О нет, ты не бойся.
Я так, как тогда, не заплачу,
Уже невозможно —
уже совершилось прощанье..
Всё будет прекрасно,
поверь мне, всё будет прекрасно,
на радость друзьям и на зависть
семействам соседним.
И ты никогда не узнаешь, что это — мертво и напрасно…
Таков мой подарок тебе — за измену последний!
Не утаю от Тебя печали,
так же как радости не утаю.
Сердце свое раскрываю вначале,
как достоверную повесть Твою.
Не в монументах и не в обелисках,
не в застекленно-бетонных дворцах —
Ты возникаешь невидимо, близко,
в древних и жадных наших сердцах.
Ты возникаешь естественней вздоха,
крови моей клокотанье и тишь,
и я Тобой становлюсь, Эпоха,
и Ты через сердце мое говоришь.
И я не таю от Тебя печали
и самого тайного не таю:
сердце свое раскрываю вначале,
как исповедную повесть Твою…