Дмитрий Быков - Стихи о любви

Печорин женился на Вере,
Устав от бесплодных страстей,
Грушницкий женился на Мэри,
Они нарожали детей.
Семейное счастие кротко,
Фортуна к влюбленным щедра:
У Веры проходит чахотка,
У Мэри проходит хандра.

Как жаль, что такого исхода
Безвременье нам не сулит!
Судьба тяжела, как свобода,
Беспомощна, как инвалид.
Любовь переходной эпохи
Бежит от кольца и венца:
Финалы, как правило, плохи,
И сын презирает отца.

Должно быть, есть нечто такое
И в воздухе нашем самом,
Что радость тепла и покоя
Не ладит с угрюмым умом.
Терпите и Бога молите,
Смиряя гордыню свою,
Чтоб Левин женился на Кити
И время вошло в колею!

Когда бы меж листьев чинары
Укрылся дубовый листок!
Когда б мы разбились на пары,
Забыв про бурлящий Восток,
Дразнящий воинственным кликом!
О Боже, мы все бы снесли,
Когда бы на Севере диком
Прекрасные пальмы росли!

Но в Персию едет Печорин,
И зря воровал Азамат,
И воздух простуженный черен,
И автор навек неженат.
Грустить о своих половинах,
Томиться привычной тоской, —
Покамест на наших руинах
Не вырастет новый Толстой.

На закате меркнут дома. Мосты
И небес края.
Все стремится к смерти — и я, и ты,
И любовь моя.
И вокзальный зал, и рекламный щит
на его стене —
все стремится к смерти, и все звучит
на одной волне.

В переходах плачется нищета,
Изводя, моля.
Все стремится к смерти — и тот, и та,
И любовь моя.
Ни надежд на чье-нибудь волшебство,
Ни счастливых дней —
никому не светит тут ничего,
Как любви моей.

Тот мир звучит, как скрипичный класс,
на одной струне,
И девчонка ходит напротив касс
От стены к стене,
И глядит неясным, тупым глазком
Из тряпья-рванья,
И поет надорванным голоском,
Как любовь моя.

Так давно, так загодя начал с тобой прощаться,
Что теперь мне почти уже и не страшно,
Представлял, что сначала забуду это, потом вот это,
Понимал, что когда-нибудь все забуду,
И останется шрамик, нательный крестик, ноющий нолик,
Но уж с ним я как-то справлюсь, расправлюсь.
Избегали сказок, личных словечек, ласковых прозвищ,
Чтоб не расслабляться перед финалом.
С первых дней, не сговариваясь, готовились расставаться,
Понимая, что надо действовать в жанре:
Есть любовь, от которой бывают дети,
Есть любовь, заточенная на разлуку.
Все равно что в первый же день, приехав на море,
Собирать чемоданы, бросать монетки,
Печально фотографироваться на фоне,
Повторять на закате: прощай, свободная ты стихия,
Больше я тебя не увижу.

А когда и увижу, уже ты будешь совсем другая,
На меня посмотришь, как бы не помня,
Потому что уже поплакали, попрощались,
И чего я тут делаю, непонятно.
Постоял на пляже, сказал цитатку, швырнул монетку,
Даже вместе снялись за пятнадцать гривен,
Для того ты и есть: сказать — прощай, стихия, довольно.
А зачем еще? Не купаться же, в самом деле.

Жить со мной нельзя, я гожусь на то, чтоб со мной прощаться,
Жить с тобой нельзя, ты еще честнее,
Ты от каждой подмены, чужого слова, неверной ноты
Душу отдергиваешь, как руку.
Жить с тобой нельзя: умирать хорошо, остальное трудно,
Я же сам сказал, твой жанр — расставанье.
Жить вообще нельзя, но никто покуда не понял,
А если и понял, молчит, не скажет,
А если и скажет — живет, боится.

И не надо врать, я любил страну проживанья,
Но особенно — из окна вагона,
Провожая взглядом ее пейзажи и полустанки,
Улыбаясь им, пролетая мимо.
Потому и поезд так славно вписан в пейзаж российский,
Что он едет вдоль, останавливается редко,
Остановок хватает ровно, чтобы проститься:
Задержись на миг — и уже противно,
Словно ты тут прожил не три минуты, а два столетья,
Насмотревшись разора, смуты, кровопролитья,
Двадцать улиц снесли, пятнадцать переименовали,
Ничего при этом не изменилось.

Ты совсем другое. Прости мне, что я про это.
Ты не скука, не смута и не стихия.
Просто каждый мой час с тобою — такая правда,
Что день или месяц — уже неправда.
Потому я, знаешь ли, и колеблюсь,
Допуская что-нибудь там за гробом:
Это все такая большая лажа,
Что с нее бы сталось быть бесконечной.

2005

Пока их отцы говорили о ходе
Столичных событий, о псовой охоте,
Приходе зимы и доходе своем,
А матери — традиционно — о моде,
Погоде и прочая в этом же роде,
Они за диваном играли вдвоем.

Когда уезжали, он жалобно хныкал.
Потом, наезжая во время каникул,
Подросший и важный, в родительский дом,
Он ездил к соседям и видел с восторгом:
Она расцветает! И все это время
Они продолжали друг друга любить.

Потом обстоятельства их разлучили —
Бог весть, почему. По какой-то причине
Все в мире случается наоборот.
Явился хлыщом — развращенный, лощеный,
И вместо того, чтоб казаться польщенной,
Она ему рраз — от ворот поворот!..

Игра самолюбий. С досады и злости —
За первого замуж. Десяток набросьте
Унылых, бесплодных, томительных лет
Он пил, опустился, скитался по свету,
Искал себе дело… И все это время
Они продолжали друг друга любить.

Однажды, узнав, что она овдовела,
Он кинулся к ней — и стоял помертвело,
Хотел закричать — и не мог закричать.
Они друг на друга смотрели бесслезно
И оба уже понимали, что поздно
Надеяться заново что-то начать.

Он бросился прочь… и отсюда — ни звука:
Ни писем, ни встречи. Тоска и разлука.
Они доживали одни и поврозь.
Он что-то читал, а она вышивала,
И плакали оба… и все это время
Они продолжали друг друга любить.

А все это время кругом бушевали
Вселенские страсти. Кругом убивали.
От пролитой крови вскипала вода.
Империя рушилась, саваны шились,
И кроны тряслись, и короны крошились,
И рыжий огонь пожирал города.

Вулканы плевались камнями и лавой,
И гибли равно виноватый и правый.
Моря покидали свои берега.
Ветра вырывали деревья с корнями.
Земля колыхалась… и все это время
Они продолжали друг друга любить.

Клонясь, увядая, по картам гадая,
Беззвучно рыдая, безумно страдая,
То губы кусая, то пальцы грызя,
Сходили на нет, растворялись бесплотно,
Но знали безмолвно и бесповоротно,
Что вместе — нельзя и отдельно — нельзя,

Так жили они до последнего мига —
Несчастные дети несчастного мира,
Который и рад бы счастливее стать,
Да все не умеет: то бури, то драки,
То придурь влюбленных… и все это время…

О Господи Боже, да толку-то что!

1989

Маленькая поэма
Мише Королю, поэту

1.

Этот проспект, как любая быль,
Теперь вызывает боль.
Здесь жил когда-то Миша Король,
Уехавший в Израиль.
Не знаю, легко ли ему вдали
От глины родных полей:
Ведь только в изгнании короли
Похожи на королей.
Мой милый!
В эпоху вселенских драк
В отечественной тюрьме
Осталось мало высоких благ,
Не выпачканных в дерьме.
На крыше гостиницы, чей фасад
Развернут к мерзлой Неве,
Из букв, составляющих «Ленинград»,
Горят последние две.
И новый татарин вострит топор
В преддверье новых Каял,
И даже смешно, что Гостиный Двор
Стоит себе, как стоял.
В Москве пурга, в Петербурге тьма,
В Прибалтике произвол?,
И если я не схожу с ума,
То, значит, уже сошел.

2.

Я жил нелепо, суетно, зло.
Я вечно был не у дел.
Если мне когда и везло,
То меньше, чем я хотел.
Если мне, на беду мою,
Выпадет умереть —
Я обнаружу даже в раю
Место, где погореть.
Частные выпады — блеф, запой —
Я не беру в расчет.
Жизнь моя медленною, слепой,
Черной речкой течет.
Твердая почва надежных правд
Не по мою стопу.
Я, как некий аэронавт,
Выброшен в пустоту.
Покуда не исказил покой
Черт моего лица, —
Боюсь, уже ни с одной рекой
Не слиться мне до конца.
Какое на небе ни горит
Солнце или салют, —
Меня, похоже, не растворит
Ни один абсолют.
Можно снять с меня первый слой,
Можно содрать шестой.
Под первым слоем я буду злой,
А под шестым — пустой.
Я бы, пожалуй, и сам не прочь
Слиться, сыграть слугу,
Я бы и рад без тебя не мочь,
Но, кажется, не могу.

3.

Теперь, когда, скорее всего,
Господь уже не пошлет
Рыжеволосое существо,
Заглядывающее в рот
Мне, читающему стихи,
Которые напишу,
И отпускающее грехи,
Прежде чем согрешу,
Хотя я буду верен как пес,
Лопни мои глаза;
Курносое столь, сколь я горбонос,
И гибкое, как лоза;
Когда уже ясно, что век живи,
В любую дудку свисти —
Запас невостребованной любви
Будет во мне расти,
Сначала нежить, а после жечь,
Пока не выбродит весь
И перекись нежности — нежить, желчь,
Похоть, кислую спесь;
Теперь, когда я не жду щедрот,
И будь я стократ речист —
Если мне кто и заглянет в рот,
То разве только дантист;
Когда затея исправить свет,
Начавши с одной шестой,
И даже идея оставить след
Кажется мне пустой,
Когда я со сцены, ценя уют,
Переместился в зал,
А все, чего мне здесь не дают, —
Я бы и сам не взял,
Когда прибита былая прыть,
Как пыль плетями дождя, —
Вопрос заключается в том, чтоб жить,
Из этого исходя.
Из колодцев ушла вода,
И помутнел кристалл,
И счастье кончилось, когда
Я ждать его перестал.
Я сделал несколько добрых дел,
Не стоивших мне труда,
И преждевременно догорел,
Как и моя звезда.
Теперь меня легко укротить,
Вычислить, втиснуть в ряд,
И если мне дадут докоптить
Небо — я буду рад.
Мне остается, забыв мольбы,
Гнев, отчаянье, страсть,
В Черное море общей судьбы
Черною речкой впасть.

4.

Мы оставаться обречены
Здесь, у этой черты,
Без доказательств чужой вины
И собственной правоты.
Наш век за нами недоглядел,
Вертя свое колесо.
Мы принимаем любой удел.
Мы заслужили все.
Любезный друг! Если кто поэт,
То вот ему весь расклад:
Он пишет времени на просвет,
Отечеству на прогляд.
И если вовремя он почит,
То будет ему почет,
А рукопись, данную на почит,
Отечество просечет.
Но если укажет наоборот
Расположенье звезд,
То все, что он пишет ночь напролет,
Он пишет коту под хвост.

1991

Как сдать свое дитя в работный дом,
Как выдать дочь изнеженную замуж,
Чтоб изнуряли гладом и трудом,
И мучили, а ты и знать не знаешь, —
Так мне в чужой душе оставить след, —
Привычку, строчку, ежели привьется,
А повстречавшись через много лет,
Узнать и не узнать себя в уродце.

Зачем я заронил тебя сюда,
Мой дальний отсвет, бедный мой обломок, —
В трущобный мир бесплодного труда,
Приплюснутых страстей и скопидомок?
Все то, что от меня усвоил ты,
Повыбили угрюмые кормильцы.
Как страшно узнавать свои черты
В измученном, но хитром этом рыльце!
Ты выживал в грязи и нищете,
В аду подвала, фабрики, казармы,
Ты знаешь те слова и вещи те,
Которых я скоту не показал бы.
Гиеньи глазки, выгнувшийся стан,
Гнилые зубы жалкого оскальца…
Но это я! И я таким бы стал,
Когда б остался там, где ты остался.
Полутуземец, полуиудей,
Позорное напоминанье, скройся.
О, лучше мне совсем не знать людей,
Чем видеть это сходство, это скотство!
Чужая жизнь, других миров дитя,
Возросшее в уродстве здешних комнат,
Тотчас ко мне потянется, хотя
Себя не знает и меня не помнит,
И сквозь лохмотья, язвы, грязь и гной
Чуть слышно мне простонет из-под спуда:
«Зачем я тут? Что сделали со мной?
Мне плохо здесь, возьми меня отсюда».

Да и другим, другим он был к чему?
В моих привычках людям все немило,
И память обо мне в чужом дому
Была страшна, как знак иного мира.
Так работяга, захворав впервой
И вдвое похудев за две недели,
Все думает тяжелой головой —
Что это завелось в послушном теле,
Что за хвороба, что за чуждый гость
Припуталась во сне, и жрет, и гложет…
А это смерть врастает в плоть и кость,
Он хочет к ней прислушаться — не может
Ни слова разобрать. Придет жена
Или брательник с баночкой гостинца, —
Брательник хмур, она раздражена,
Обоим ясно, что пришли проститься:
Сопит, бурчит… На нем уже печать,
Он всем чужак. Скорей спихнуть его бы.
Так всех моих умеет отличать
Любой — на них клеймо моей хворобы.
О, лучше бы с рожденья, как монах,
Разгромленного ордена осколок,
Я оставался в четырех стенах,
Среди моих листов и книжных полок,
Чем заражать собою этот мир!
Ужель себя не мог остановить я,
В картонных стенах нищенских квартир
Плодя ублюдков нашего соитья?
Низвергнутая статуя в снегу,
Росток ползучий, льнущий к перегною, —
Вот все, что с миром сделать я могу,
И все, что может сделать он со мною.

Скажи, ты смотришь на свои следы?
Или никак, как написал бы Павел?
Что ты меня оставил — полбеды.
Но для чего ты здесь меня оставил?
Зачем среди расползшихся дорог
Нетвердою, скользящею походкой
Блуждаю, полузверь и полубог,
Несчастный след твоей любви короткой?
Твой облик искажен моей виной,
Гримасой страха, судорогой блуда.
Зачем я тут? Что сделали со мной?
Мне плохо здесь, возьми меня отсюда.

2004

Спасибо тебе, Господи, что сроду
Не ставил я на что-нибудь одно.
Я часто шел на дно, хлебая воду,
Но ты предусмотрел двойное дно.

Все точки я растягивал до круга,
Друзей и муз затаскивал в семью.
Предаст и друг, изменит и подруга —
Я спал с пятью, водился с восемью.

Но не было ни власти и ни страсти,
Которым я предался бы вполне,
И вечных правд зияющие пасти
Грозят кому другому, но не мне.

О двойственность! О адский дар поэта —
За тем и этим видеть правоту
И, опасаясь, что изменит эта,
Любить и ту, и ту, и ту, и ту!

Непостоянства общего заложник,
Я сомневался даже во врагах.
Нельзя иметь единственных! Треножник
Не просто так стоит на трех ногах.

И я работал на пяти работах,
Отпугивая призрак нищеты,
Удерживаясь на своих оплотах,
Как бич, перегоняющий плоты.

Пусть я не знал блаженного слиянья,
Сплошного растворения, — зато
Не ведал и зудящего зиянья
Величиной с великое ничто.

Я человек зазора, промежутка,
Двух выходов, двух истин, двух планет…
Поэтому мне даже думать жутко,
Что я умру, и тут страховки нет.

За все мои лады и переливы,
За два моих лица в одном лице —
О Господи, ужель альтернативы
Ты для меня не припасешь в конце?

Не может быть! За черною завесой,
За изгородью домыслов и правд,
Я вижу не безвыходный, безлесый,
Бесплодный и бессмысленный ландшафт, —

Но мокрый сад, высокие ступени,
Многооконный дом на берегу
И ту любовь, которую в измене
Вовеки заподозрить не смогу.

1994

Кинозал, в котором вы вместе грызли кедрач
И ссыпали к тебе в карман скорлупу орехов.
О деталь, какой позавидовал бы и врач,
Садовод при пенсне, таганрогский выходец Чехов!

Думал выбросить. И велик ли груз — скорлупа!
На троллейбусной остановке имелась урна,
Но потом позабыл, потому что любовь слепа
И беспамятна, выражаясь литературно.

Через долгое время, в кармане пятак ища,
Неизвестно куда и черт-те зачем заехав,
В старой куртке, уже истончившейся до плаща,
Ты наткнешься рукою на горстку бывших орехов.

Так и будешь стоять, неестественно прям и нем,
Отворачиваясь от встречных, глотая слезы…
Что ты скажешь тогда, потешавшийся надо всем,
В том числе и над ролью детали в структуре прозы?

1991

Эгоизм болезни: носись со мной,
неотступно бодрствуй у изголовья,
поправляй подушки, томись виной
за свое здоровье.

Эгоизм здоровья: не тронь, не тронь,
Избегай напомнить судьбой своею
Про людскую бренность, тоску и вонь:
Я и сам успею.

Эгоизм несчастных: терпи мои
вспышки гнева, исповеди по пьяни,
Оттащи за шкирку от полыньи,
Удержи на грани.

Эгоизм счастливых: уйди-уйди,
не тяни к огню ледяные руки,
У меня, глядишь, еще впереди
не такие муки.

Дай побыть счастливым — хоть день, хоть час,
Хоть куда укрыться от вечной дрожи,
Убежать от жизни, забыть, что нас
Ожидает то же.

О, боязнь касаться чужих вещей!
Хорошо, толпа хоть в метро проносит
Мимо грязных тряпок, живых мощей,
Что монету просят.

О боязнь заразы сквозь жар стыда:
Отойдите, нищие и калеки! —
И злорадство горя: иди сюда,
заражу навеки!

Так мечусь суденышком на волне
Торжества и страха, любви и блуда,
То взываю к ближним: «Иди ко мне!»,
То «Пошел отсюда!».

Как мне быть с тобой, эгоизм любви,
Как мне быть с тобой, эгоизм печали —
Пара бесов, с коими визави
Я сижу ночами?

А вверху, в немыслимой высоте,
где в закатном мареве солнце тает, —
презирая бездны и те, и те,
альтруизм витает.

Над моей измученной головой,
Над счастливой парой и над увечной,
Он парит — безжалостный, неживой,
Безнадежный, хладный, бесчеловечный.

1996

Когда бороться с собой устал покинутый Гумилев,
Поехал в Африку он и стал охотиться там на львов.
За гордость женщины, чей каблук топтал берега Hевы,
за холод встреч и позор разлук расплачиваются львы.

Воображаю: саванна, зной, песок скрипит на зубах…
поэт, оставленный женой, прицеливается. Бабах.
Резкий толчок, мгновенная боль… Пули не пожалев,
Он ищет крайнего. Эту роль играет случайный лев.

Любовь не девается никуда, а только меняет знак,
Делаясь суммой гнева, стыда, и мысли, что ты слизняк.
Любовь, которой не повезло, ставит мир на попа,
Развоплощаясь в слепое зло (так как любовь слепа).

Я полагаю, что нас любя, как пасечник любит пчел,
Бог недостаточной для себя нашу взаимность счел —
Отсюда войны, битье под дых, склока, резня и дым:
Беда лишь в том, что любит одних, а палит по другим.

А мне что делать, любовь моя? Ты была такова,
Hо вблизи моего жилья нет и чучела льва.
А поскольку забыть свой стыд я еще не готов,
Я, Господь меня да простит, буду стрелять котов.

Любовь моя, пожалей котов! Виновны ли в том коты,
Что мне, последнему из шутов, необходима ты?
И, чтобы миру не нанести слишком большой урон,
Я, Создатель меня прости, буду стрелять ворон.

Любовь моя, пожалей ворон! Ведь эта птица умна,
А что я оплеван со всех сторон, так это не их вина.
Hо, так как злоба моя сильна и я, как назло, здоров, —
Я, да простит мне моя страна, буду стрелять воров.

Любовь моя, пожалей воров! Им часто нечего есть,
И ночь темна, и закон суров, и крыши поката жесть…
Сжалься над миром, с которым я буду квитаться за
Липкую муть твоего вранья и за твои глаза!

Любовь моя, пожалей котов, сидящих у батарей,
Любовь моя, пожалей скотов, воров, детей и зверей,
Меня, рыдающего в тоске над их и нашей судьбой,
И мир, висящий на волоске, связующем нас с тобой.

1995

Вся любовь прошла в чужих жилищах,
В хатах снисходительных коллег.
Нас туда пускали, словно нищих
На краю деревни на ночлег.
Как ужасна комната чужая,
Как недвижный воздух в ней горчит!
В ней хозяин, даже уезжая,
Тайным соглядатаем торчит.

Мнится мне, в пустой квартире вещи
Начинают тайную войну:
Ящик шкафа щерится зловеще
На торшер — ущербную луну;
Хлебница стучит железной створкой,
Требуя себе особых прав;
Из сортира тянет свежей хлоркой —
Газовой атакою на шкаф;
Табуретки, выстроившись по три,
Топают и стол теснят с торца,
Позабыв о гнете и присмотре
В гости отвалившего жильца…
Но как только ключ в замке запляшет
И войдем, дыханье притая,
В комнату, в которой все не наше —
Даже ты как будто не моя,
Где окатит дрожью каждый шорох,
Где за всем следит незримый глаз, —
Позабыв о собственных раздорах,
Вещи ополчаются на нас,
И под их безжалостным надзором
Обнаружит с кражею родство
Наше счастье бедное, в котором
Все и так с начала воровство.

А когда в разгар, как по заказу,
У дверей хозяин позвонит
И за то, что отперли не сразу,
Легкою усмешкой извинит,
За ключом потянется привычно
И почти брезгливо заберет —
Дай мне, Боже, выглядеть прилично,
Даже в майке задом наперед.

Был я в мире, как в чужой квартире.
Чуждый воздух распирал мне грудь.
Кажется, меня сюда пустили,
Чтобы я любил кого-нибудь.
Солнце мне из милости светило,
Еле разгоняя полумрак.
Если б здесь была моя квартира —
Вещи в ней стояли бы не так.
Шкаф не смел бы ящика ощерить,
В кухне бы не капала вода,
И окно бы — смею вас уверить —
Тоже выходило не туда!
Господи! Пред тем, как взять обратно,
Наклонись хозяином ко мне.
Все, что я оставил, — это пятна
На твоей бескрайней простыне.
Боже, мы плохие работяги!
Видишь, как бедны мои труды:
Пятна слов на простыне бумаги,
Как любви безвыходной следы.
И когда твой ангел, встав у двери,
Вдавит кнопку черного звонка
И увижу, что любой потере,
В сущности, цена невелика, —
Прежде чем души моей объедок
Вытряхнуть из плоти, сжать в горсти,
Господи, помедли напоследок:
Дай себя в порядок привести!

1993

Денису Горелову

Он любил красногубых, насмешливых
хеттеянок… желтокожих египтянок,
неутомимых в любви и безумных в ревности…
дев Бактрии… расточительных мавританок…
гладкокожих аммонитянок… женщин с Севера,
язык которых был непонятен… Кроме того,
любил царь многих дочерей Иудеи и Израиля.

А.И.Куприн, «Суламифь»

1.

Что было после? Был калейдоскоп,
Иллюзион, растянутый на годы,
Когда по сотне троп, прости за троп,
Он убегал от собственной свободы —
Так, чтоб ее не слишком ущемить.
А впрочем, поплывешь в любые сети,
Чтоб только в одиночку не дымить,
С похмелья просыпаясь на рассвете.

Здесь следует печальный ряд химер,
Томительных и беглых зарисовок.
Пунктир. Любил он женщин, например,
Из околотусовочных тусовок,
Всегда готовых их сопровождать,
Хотя и выдыхавшихся на старте;
Умевших монотонно рассуждать
О Борхесе, о Бергмане, о Сартре,
Вокзал писавших через «ща» и «ю»,
Податливых, пьяневших с полбокала
Шампанского, или глотка «Камю»1);
Одна из них всю ночь под ним икала.
Другая не сходила со стези
Порока, но играла в недотроги
И сочиняла мрачные стихи
Об искусе, об истине, о Боге,
Пускала непременную слезу
В касавшейся высокого беседе
И так визжала в койке, что внизу
Предполагали худшее соседи.
Любил он бритых наголо хиппоз,
В недавнем пршлом — образцовых дочек,
Которые из всех возможных поз
Предпочитают позу одиночек,
Отвергнувших семейственный уют,
Поднявшихся над быдлом и над бытом…
По счастью, иногда они дают,
Тому, кто кормит, а не только бритым.
Они покорно, вяло шли в кровать,
Нестиранные стаскивая платья,
Не брезгуя порою воровать —
Без комплексов, затем что люди братья;
Угрюмость, мат, кочевья по стране,
Куренье «плана», осознанье клана,
Худой рюкзак на сгорбленной спине,
А в рюкзаке — кирпич Валье-Инклана.
Любил провинциалок. О распад!
Как страшно подвергаться их атаке,
Когда они, однажды переспав,
Заводят речи о фиктивном браке,
О подлости московской и мужской,
О женском невезении фатальном —
И говорят о Родине с тоской,
Хотя их рвет на Родину фонтаном!
Он также привечал в своем дому
Простушек, распираемых любовью
Безвыходной, ко всем и ко всему,
Зажатых, робких, склонных к многословью,
Кивавших страстно на любую чушь,
Не знающих, когда смеяться к месту…
(Впоследствии из этих бедных душ
Он думал приискать себе невесту,
Но спохватился, комплексом вины
Измаявшись в ближайшие полгода:
Вина виной, с другой же стороны,
При этом ущемилась бы свобода).
Любил красоток, чья тупая спесь
Немедля затмевала обаянье,
И женщин-вамп — комическую смесь
Из наглости и самолюбованья,
Цветаевок — вся речь через тире,
Ахматовок — как бы внутри с аршином…

Но страшно просыпаться на заре,
Когда наполнен привкусом паршивым
Хлебнувший лишка пересохший рот
(Как просится сюда «Хлебнувший лиха!»)
Любой надежде вышел окорот.
Все пряталки, все утешенья — липа.
Как в этот миг мучительно ясна
Отдельность наша вечная от мира,
Как бухает не знающая сна,
С рождения заложенная мина!
Как мы одни, когда вполне трезвы!
Грызешь подушку с самого рассвета,
Пока истошным голосом Москвы
Не заорет приемник у соседа
И подтвердит, что мир еще не пуст.
Не всех еще осталось звуков в доме,
Что раскладушки скрип и пальцев хруст.
Куда и убегать отсюда, кроме
Как в бедную иллюзию родства!
Неважно, та она или другая:
Дыхание другого существа,
Сопение его и содроганья,
Та лживая, расчетливая дрожь,
И болтовня, и будущие дети —
Спасение от мысли, что умрешь,
Что слаб и жалок, что один на свете…
Глядишь, возможно слиться с кем-нибудь!
Из тела, как из ношеной рубахи,
Прорваться разом, собственную суть —
Надежды и затравленные страхи —
На скомканную вылить простыню,
Всей жалкой человеческой природой
Прижавшись к задохнувшемуся ню.
Пусь меж тобою и твоей свободой
Лежит она, тоски твоей алтарь,
Болтунья, дура, девочка, блядина,
Ничтожество, мучительница, тварь,
Хотя на миг, а все же плоть едина!
Сбеги в нее, пока ползет рассвет
По комнате и городу пустому.
По совести, любви тут близко нет.
Любовь тут ни при чем, но это к слову.

1) «Камю» — выдающийся французский коньяк, лауреат
Нобелевской премии

2.

…Что было после? Был калейдоскоп,
Иллюзион. Паноптикум скорее.
Сначала — лирик, полупяный сноб
Из странной касты «русские евреи»,
Всегда жилец чужих квартир и дач,
Где он неблагодарно пробавлялся.
Был программист — угрюмый бородач,
Знаток алгола, рыцарь преферанса,
Компьютер заменял ему людей.
Задроченным нудистом был четвертый.
Пришел умелец жизни — чудодей,
Творивший чудеса одной отверткой,
И дело пело у него в руках,
За что бы он ене брался. Что до тела,
Он действовал на совесть и на страх —
Напористо и просто, но умело.
Он клеил кафель, полки водружал,
Ее жилище стало чище, суше…
Он был бы всем хорош, но обожал
Чинить не только краны, но и души.
Она была достаточно мудра,
Чтоб вскоре пренебречь его сноровкой
Желать другим активного добра
И лезть в чужие жизни с монтировкой.
Потом — прыщавый тип из КСП,
Воспитанный «Атлантами» и «Снегом».
Она привыкла было, но в Москве
Случался он, как правило, пробегом
В Малаховку с каких-нибудь Курил.
Обычно он, набычившись сутуло,
Всю ночь о смысле жизни говорил,
При этом часто падая со стула.
Когда же залетела — был таков:
Она не выбирала сердобольных.
Мелькнула пара робких дураков —
По имиджу художников подпольных,
По сути же бездельников. Потом
Явился тощий мальчик с видом строгим —
Он думал о себе как о крутом,
При этом был достаточно пологим
И торговал ликерами в ларьке.
Подвальный гений, пьяница и нытик,
Неделю с нею был накоротке;
Его сменил запущенный политик,
Борец и проч., в начале славных дел
Часами тусовавшийся на Пушке.
Он мало знал и многого хотел,
Но звездный час нашел в недавнем путче:
Воздвиг на Краснопресненской завал —
Решетки, прутья, каменная глыба…
Потом митинговал, голосовал,
В постели же воздерживался, ибо
Весь пар ушел в гудок. Одной ногой
Он вечно был на площади, как главный

И всех, кому другие не простят
Уродств и блажи, — всех она простила.
(Любви желает даже кришнаит,
Зане, согласно старой шутке сальной,
Вопрос о смысле жизни не стоит,
Когда стоит ответ универсальный).
Полковника (восторженный оскал),
Лимитчика (назойливое «Слухай!»), —
И мальчика, который переспал
С ней первой — и назвал за это шлюхой,
Да кто бы возражал ему, щенку!
Он сам поймет, когда уйдет оттуда,
Что мы, мерзавцы, прячем нищету
И примем жалость лишь под маской блуда —
Не то бы нас унизила она.
Мы нищие, но не чужды азарта.
Жалей меня, но так, чтобы сполна
Себе я победителем казался!

Любой пересекал ее порог
И, отогревшись, шел к другому дому.
Через нее как будто шел поток
Горячей, жадной жалости к любому:
Стремленье греть, стремленье утешать,
Жалеть, желать, ни в чем не прекословить,
Прощать, за нерешительный — решать,
Решительных — терпеть и всем — готовить.
Беречь, кормить, крепиться, укреплять,
Ночами наклоняться к изголовью,
Выхаживать… Но это все опять
Имеет мало общего с любовью.

3.

Что было после? Был иллюзион,
Калейдоскоп, паноптикум, постфактум.
Все кончилось, когда она и он
Расстались, пораженные. И как там
Не рыпайся — все призраки, все тень.
Все прежнее забудется из мести.
Все главное случилось перед тем —
Когда еще герои были вместе.
И темный страх остаться одному,
И прятки с одиночеством, и блядки,
И эта жажда привечать в дому
Любого, у кого не все в порядке, —
Совсем другая опера. Не то.
Под плоть замаскированные кости.
Меж тем любовь у них Портрет эпохи, список суррогатов,
Протянутый между двумя «потом».

4.

Я научился плавать и свистеть,
Смотреть на небо и молиться Богу,
И ничего на свете не хотеть,
Как только продвигаться понемногу
По этому кольцу, в одном ряду
С героями, не названными внятно,
Запоминая все, что на виду,
И что во мне — и в каждом, вероятно:
Машинку, стол, ментоловый «Ковбой»,
Чужих имен глухую прекличку
И главное, что унесу с собой:
К пространству безвоздушному привычку.

1993

…Но поскольку терпеть до прекрасного дня
Всепланетного братства и чтения вслух,
Осушения чаши по кругу до дна,
Упразднения дрязг и отмены разрух,
Возглашения вольностей, благ и щедрот,
Увенчания лучших алмазных венцом,
Единенья народов в единый народ
И братания пахаря с праздным певцом;

Но поскольку дождаться, покуда по всей
Хоть и куцей, а все ж необъятной стране,
От холодных морей до палящих степей
Колесницей прокатится слух обо мне,
Собирая народы обратно в союз,
Где приходится всякое лыко в строку
И поныне достаточно дикий тунгус
Горячо говорит обо мне калмыку,
Где не заклан телец, а делец заклеймен
И не выглядит руганью слово «поэт», —
Но уж раз дожидаться подобных времен
У меня, к сожалению, времени нет, —

Я прошу вас сегодня, покуда мы тут
И еще не покинули этот предел,
Хоть и время похабно, и цены растут,
И любовь иссякает, и круг поредел,
И поэтому в зубы не смотрят коню,
Даже если троянского дарят коня, —
Но покуда ваш род не иссох на корню,
Я прошу вас сегодня не трогать меня.

Дождь по лужам хлопающим лупит,
Хлещет по троллейбусам безбожно…
Господи! Никто меня не любит.
Это совершенно невозможно.
Сколько ни гляжу в речную глубь я,
Вижу только суету и зыбь я.
Я устал от этого безлюбья,
Словно рак от долгого безрыбья.
Что мне делать от такой обиды?
Я сутулюсь, словно мне за сотню.
Я хочу, чтобы меня любили,
Я совсем без этого засохну.
Милые мои, внемлите стону
В день дождливый, хлюпающий влажно!
Может статься, я любви не стою,
Но ведь это, в сущности, неважно!
Мне необязательна забота,
Мне необязательна опека, —
Ничего не надо, лишь бы кто-то
Полюбил меня, как человека.
Знаю все: со мною нелегко ведь.
Слаб, безволен, мнителен не в меру,
Не умею завтраки готовить,
Но зато стихи писать умею,
Но зато могу не есть подолгу,
Но зато могу не спать по суткам,
Буду делать что-нибудь по дому
И уж непременно — мыть посуду.
У меня полно дурных привычек,
А хороших — жалкий островочек.
Я плохой защитник и добытчик,
Не электрик, не водопроводчик.
Чтобы ваши глазки не блестели
Парою задорных черносливин,
Я хочу добавить, что в постели
Я довольно прост и примитивен.
Но зато я буду очень верен,
Не лукав, не злобен, не коварен, —
Вы не представляете, уверен,
До чего я буду благодарен!..
Девушки Советского Союза —
От Байкала до Кара-Бугаза!
К вам моя трагическая Муза
Обращается, зеленоглаза.
На комфорт смотрю я равнодушно,
С неудобствами мирюсь покорно,
Мне была бы только раскладушка,
А для Музы постелите коврик.
Мне была бы только чаю кружка,
Хлеба кус, картофелина, вилка, —
А для Музы — с зернами кормушка
И с водой нехитрая поилка.
Может получиться и иначе,
Может даже проще получиться,
И тогда вторая часть задачи
Вдруг, сама собою, исключится:
Подойдет любовь — исчезнет Муза,
Станет ждать, пока любовь обманет…
Улетит недавняя обуза,
Прилетать к кормушке перестанет.
Это не дешевое кокетство, —
На кокетство силы не осталось, —
И не затянувшееся детство,
И не преждевременная старость,
И не крик бесплодного протеста —
Без того протестов в изобильи.
Просто, безо всякого подтекста,
Я хочу, чтобы меня любили.
Так мечтаешь, чтоб тебя встречали,
Так мечтают путники о доме, —
Слух подставить чьей-нибудь печали,
Лоб подставить чьей-нибудь ладони…
Господи! Ведь я вовек не свыкнусь
С этой грустью неисповедимой!
О моя любимая, откликнись! —
Слышишь, как взывает твой любимый?
У решетки сада-вертограда,
В день дождливый, в центре Ленинграда,
Над своей любимою рекою
Он стоит с протянутой рукою.

…И ощущенье снятого запрета
Происходило от дневного сна,
И главный корпус Университета
Шумел внизу, а тут была она,

Была она, и нам служила ложем
Гостиничная жесткая кровать,
И знали мы, что вместе быть не можем,
И мне казалось стыдно ревновать.

Нет, я не плачу по чужой невесте,
Которую любил, на миг украв, —
А то, что мы заснули с нею вместе,
Мне в самом деле не давало прав.

…Потом была прекрасная прохлада
И сумеречно-синее окно,
И думал я, что, в общем, так и надо,
Раз ничего другого не дано —

Ведь если нет единственной, которой,
И всякая любовь обречена…
Дождь барабанил за квадратной шторой,
Смущаясь неприступностью окна,

На коврике валялось покрывало,
И в этом был особенный покой
Безумия, и время застывало,
Как бы на все махнувшее рукой.

И зыбкий мир гостиничного крова,
И лиственные тени на стене —
Божественны, и смысла никакого,
И хорошо, тогда казалось мне.

Тогда я не искал уже опоры,
Не выжидал единственной поры
И счастлив был, как жители эпохи,
Которая летит в тартарары.

…Чего уж тут, казалось бы, такого —
Дождь законный, светло-нитяной,
И создающий видимость алькова
Диван, зажатый шкафом и стеной?

Мне кажется, во времени прошедшем
Печаль и так уже заключена.
Печально будет все, что ни прошепчем.
У радости другие времена.

← Предыдущая Следующая → 1 2
Показаны 1-15 из 23