Медь цыганской струны
и тепло итальянского дерева —
вот чем было
пенье Сильверио.
Мед Италии к нашим лимонам
шел в придачу
и особенный привкус дарил
его плачу.
Страшный крик исторгали пучины
этого голоса.
Старики говорят — шевелились
волосы,
и таяла ртуть
зеркал.
Скользя по тонам, никогда
их не ломал.
Еше разбивать цветники
мастер был редкий
и возводить из тишины
беседки.
А ныне его напев
в последних отзвуках тает,
чистый и завершенный,
в последних отзвуках тает.
Ростом колосс,
был он, как девочка,
тонкоголос.
Ни с чем не сравнить его трель
гибкий
стебель певучей скорби
с цветком улыбки.
Ночи Малаги в его пенье
лимонной тьмой истекают,
и приправила его плач
соль морская.
Пел он, слепой, как Гомер,
и была в его голосе сила
беззвездного моря, тоска
стиснутого апельсина.
В зеленых глубинах зеркал
лампы мерцают устало.
На темном помосте, одна, в глубине
застывшего зала,
хочет со смертью вести разговор
Паррала.
Зовет.
Но та не являет лица.
Зовет ее снова.
Сердца,
сердца сотрясают рыданья.
А в зеркалах,зеленея,
колеблются шлейфов шелка,
как змеи.
С черного неба —
желтые серпантины.
В мир я с глазами пришел, о господь
скорби моей сокровенной; зачем же
мир покидает незрячая плоть.
И у меня
только свеча
да простыня.
Как я надеялся, что впереди
ждет меня свет — всех достойных награда.
Вот я, владыка, — гляди!
И у меня
только свеча
да простыня.
Лимоны,лимоны
на ветках лерев,
падайте на землю,
не дозрев.
Раньше иль позже…
Вот: у меня
только свеча
да простыня.
С черного неба —
желтые серпантины.
Судорожная рука,
как медуза, ослепляет
воспаленный глаз
лампады.
Туз трефей.
Распятье ножниц.
Над кадильным
белым дымом
есть в ней что-то от крота и
бабочки настороженной.
Туз трефей.
Распятье ножниц.
В ней невидимое сердце
стиснуто. Не видишь?
Сердце,
чьим ударам вторит ветер.
Туз трефей.
Распятье ножниц.
Когда я мир покину,
с гитарой схороните
мой прах в песках равнины.
Когда я мир покину
среди росистой мяты,
у рощи апельсинной.
Пусть мое сердце станет
флюгаркой на ветру,
когда я мир покину.
Когда умру…