Любить Россию нелегко,
она — в ухабах и траншеях
и в запахах боев прошедших,
как там война ни далеко.
Но, хоть воздастся, может быть,
любовью за любовь едва ли,
безмерная, как эти дали,
не устает душа любить.
Страна, как истина, одна,-
она не станет посторонней,
и благостней, и проторенней,
тебе дорога не нужна.
И затеряться страха нет,
как незаметная песчинка,
в глубинке города, починка,
села, разъезда, верст и лет.
Отчизны мед и молоко
любую горечь пересилят.
И сладостно — любить Россию,
хотя любить и нелегко.
1
Вспоминаю лесные палы —
и по сердцу стучат топоры.
Лес — как жизнь, крепкостволен и свеж.
Лес, затишье мое и мятеж.
Я люблю вас, как сына, леса.
У мальчишки лесные глаза.
С малахитинкой, зеленцой,
среднерусскою хитрецой.
Городская ушла дребедень,
как лесничество, тянется день.
И в лесах — в этой летней суши —
ни пожарники — как ни души.
Прячу спички. Опасно, как шок.
Это хуже убийства — поджог.
Знаю кровью — так знают врага,—
как, мечась, выгорает тайга.
Я вас буду беречь, как дитя,
пастушонком тревогу дудя.
Тьму листов и иголок сменя,
положитесь, леса, на меня.
Лес, мой донор, и я — из ветвей
с хлорофилловой сутью твоей.
Вся — к земле я. Так к ней приросла,
многопало припала сосна.
Скачут белки, орешки луща…
Чистый лес! Ни змеи, ни клеща.
Ель макушку уперла в звезду…
Утро. Лесом, как жизнью, иду.
2
Я буду жить вовсю —
как прет весной вода,
как елочка в лесу,
как в небе — провода.
Как птица, ноткой зябкою
на проводе вися…
Оно бывает всякое,
но я еще не вся.
И пусть по всем ладам
пройдется жизнь по-всякому,
но я не дам, не дам,
не дам себе иссякнуть.
И медленно, с колен,
от утра голубая,
я воду, как олень,
из речки похлебаю.
Я зацеплюсь за плечи
осин незнаменитых.
Я знаю, как ты лечишь,
лесная земляника.
И столько я узнаю,
тобою, лес, спасенная,
что стану я лесная,
как пеночка зеленая.
Глаза мои — с хрусталинкой
от звезд и вод весной.
А кровь моя — с русалинкой,
с зеленинкой лесной.
Из первых книг, из первых книг,
которых позабыть не смею,
училась думать напрямик
и по-другому не сумею.
Из первых рук, из первых рук
я получила жизнь, как глобус,
где круг зачеркивает круг
и рядом с тишиною — пропасть.
Из первых губ, из первых губ
я поняла любви всесильность.
Был кто-то груб, а кто-то глуп,
но я — не с ними, с ней носилась!
Как скрытый смысл, как хитрый лаз.
как зверь, что взаперти томится,
во всем таится Первый Раз —
и в нас до времени таится.
Но хоть чуть-чуть очнется вдруг,
живем — как истинно живые:
из первых книг, из первых рук,
из самых первых губ, впервые.
Неважно, что Гомер был слеп.
А может, так и проще…
Когда стихи уже — как хлеб,
они вкусней на ощупь.
Когда строка в руке — как вещь,
а не туманный символ…
Гомер был слеп, и был он весь —
в словах произносимых.
В них все деянию равно.
В них нет игры и фальши.
В них то, что — там, давным-давно,
и то, что будет дальше.
Слепцу орали: — Замолчи!-
Но, не тупясь, не старясь,
стихи ломались, как мечи,
и все-таки остались.
Они пришли издалека,
шагнув из утра в утро,
позелененные слегка,
как бронзовая утварь.
Они — страннейшая из мер,
что в мир несем собою…
Гомер был слеп, и он умел
любить слепой любовью.
И мир, который он любил
чутьем неистребимым,
не черным был, не белым был,
а просто был любимым.
А в уши грохот войн гремел
и ветер смерти веял…
Но слепо утверждал Гомер
тот мир, в который верил.
…И мы, задорные певцы
любви, добра и веры,
порой такие же слепцы,
хотя и не Гомеры.
А жизнь сурова и трезва,
и — не переиначить!
Куда вы ломитесь, слова,
из глубины незрячей?
Из бездны белого листа,
из чистой, серебристой,-
юродивые, босота,
слепые бандуристы…
У поезда, застыв, задумавшись —
в глазах бездонно и черно,-
стояли девушка и юноша,
не замечая ничего.
Как будто все узлы развязаны
и все, чем жить, уже в конце,-
ручьями светлыми размазаны
слезинки на ее лице.
То вспыхивает, не стесняется,
то вдруг, не вытирая щек,
таким сияньем осеняется,
что это больно, как ожог.
А руки их переплетенные!
Четыре вскинутых руки,
без толмача переведенные
на все земные языки!
И кто-то буркнул:- Ненормальные!-
Но сел, прерывисто дыша.
К ним, как к магнитной аномалии,
тянулась каждая душа.
И было стыдно нам и совестно,
но мы бесстыдно все равно
по-воровски на них из поезда
смотрели в каждое окно.
Глазами жадными несметными
скользили по глазам и ртам.
Ведь если в жизни чем бессмертны мы,
бессмертны тем, что было там.
А поезд тронулся. И буднично —
неужто эта нас зажгла?-
с авоськой, будто бы из булочной,
она из тамбура зашла.
И оказалась очень простенькой.
И некрасива, и робка.
И как-то неумело простыни
брала из рук проводника.
А мы, уже тверды, как стоики,
твердили бодро:- Ну, смешно!
И лихо грохало о столики
отчаянное домино.
Лились борщи, наваром радуя,
гремели миски, как тамтам,
летели версты, пело радио…
Но где-то,
где-то,
где-то там,
вдали, в глубинках, на скрещении
воспоминаний или рельс
всплывало жгучее свечение
и озаряло все окрест.
И двое, раня утро раннее,
перекрывая все гудки,
играли вечное, бескрайнее
в четыре вскинутых руки!
Быть женщиной — что это значит?
Какою тайною владеть?
Вот женщина. Но ты незрячий.
Тебе ее не разглядеть.
Вот женщина. Но ты незрячий.
Ни в чем не виноват, незряч!
А женщина себя назначит,
как хворому лекарство — врач.
И если женщина приходит,
себе единственно верна,
она приходит — как проходит
чума, блокада и война.
И если женщина приходит
и о себе заводит речь,
она, как провод, ток проводит,
чтоб над тобою свет зажечь.
И если женщина приходит,
чтоб оторвать тебя от дел,
она тебя к тебе приводит.
О, как ты этого хотел!
Но если женщина уходит,
побито голову неся,
то все равно с собой уводит
бесповоротно все и вся.
И ты, тот, истинный, тот, лучший,
ты тоже — там, в том далеке,
зажат, как бесполезный ключик,
в ее печальном кулачке.
Она в улыбку слезы спрячет,
переиначит правду в ложь…
Как счастлив ты, что ты незрячий
и что потери не поймешь.
В какой-то миг неуловимый,
неумолимый на года,
я поняла, что нелюбимой
уже не буду никогда.
Что были плети, были сети
не красных дат календаря,
но доброта не зря на свете
и сострадание не зря.
И жизнь — не выставка, не сцена,
не бесполезность щедрых трат,
и если что и впрямь бесценно —
сердца, которые болят.